хороший нагоняй замполиту и начальнику политотдела дивизии за их антипартийное отношение к этому важному морально-политическому делу.
Откровенно говоря, мы, рядовые работники политорганов армии, часто восхищались этой бескомпромиссной работой генерал-майора Колесникова и помогали ему как могли. Деятельность генерала в значительной мере облегчала наш труд, ибо как бы принципиально и настойчиво мы ни работали, без такой энергичной и решительной поддержки со стороны члена Военного совета армии одним нам бороться было бы трудно.
Еще зимой от нас перевели майора Звонкова, Сашу Лебедева, капитана Воробьева и некоторых других работников политотдела корпуса. На их место пришли новые, по преимуществу молодые работники. Среди них спокойный и рассудительный сибиряк капитан Кузнецов из далекой Ермаковки Красноярского края, комсомольский вожак капитан Кравцов, ленинградец Петя Калашников и капитан-украинец, не помню его имени. Все они с ходу включались в боевую работу политотдела, и нам приходилось знакомиться друг с другом лишь в часы коротких пауз между боями.
Бывало, придешь из дивизии или отдельной части, а в политотделе какие-то новые люди. Не успел с ними познакомиться, как вызывает начальник и говорит, что в такой-то дивизии произошло ЧП, и тебя срочно направляют для расследования, а вернувшись, часто уже не находишь на прежнем месте ни штаба, ни политотдела корпуса — передислоцированы на другое место. В такой обстановке, чтобы обстоятельно познакомиться с товарищами по работе, требовались иногда месяцы.
И все-таки проходило какое-то время, и мы не только знакомились, но и свыкались, как родные, даже ближе. Наибольшим доверием и уважением из молодых работников у нас пользовался мой земляк, сибиряк капитан Кузнецов. Это был молодой по возрасту и по стажу в нашей работе человек, выросший в комсомоле. Хорошо воспитанный, честный и прямой, с бесхитростной открытой душой. Ему совершенно не свойственно было лгать, обманывать, скрывать свои мысли, заискивать перед кем бы то ни было, изменять своим убеждениям. Казалось бы, и внешне такой человек должен быть несколько угловатым, неподатливым, грубоватым, резко выделяющимся, однако ни один из этих эпитетов к капитану Кузнецову не подходил. Напротив, это был редкой доброты человек с приятным, мягким, я бы сказал, эластичным характером; из его правил: работать — так работать, отдыхать — так весело. Сдружились мы с ним как-то незаметно, постепенно, но эта дружба переросла в настоящую привязанность.
Новый наш комсомольский вожак, помощник начальника политотдела корпуса по комсомолу капитан Кузьма Кравцов, был несколько слабее Саши Лебедева. Он был и моложе его, и менее опытен, да и ростом невелик, но все же парень он был хороший и, безусловно, на своем месте. Круглолицый весельчак, он пользовался уважением и авторитетом среди комсомольцев, а особенно — среди комсомолок, одна из которых впоследствии и стала его женой. А когда мы шутили по этому поводу, он, улыбаясь, отвечал: «А как же: ходить по воде и не замочиться?»
Петя Калашников, как мы его нежно называли за его моложавый и молодецкий вид, был из Ленинграда. Архитектор по образованию, он до войны почему-то работал в аппарате городского райкома партии, будто у нас в стране к тому времени архитекторов было уже видимо-невидимо.
Капитан-украинец прибыл к нам последним, был он тоже молод и с образованием, но о нем пока мы не знали подробностей. Внешне он был похож не на украинца, скорее на типично русского из Смоленской или Орловской губернии, но говорил по-украински, как, впрочем и по-русски, отлично.
В дни длительных затиший между боями, которые теперь зависели только от нас, мы посещали Ригу, знакомились с ее достопримечательностями, интересовались ходом восстановительных работ, в частности, строительством большого деревянного моста через Даугаву в центре Риги. Это уникальное сооружение было спроектировано нашими инженерами и построено нашими военными саперами в рекордно короткие сроки. С открытием движения по этому мосту была восстановлена регулярная связь между Старой и новой Ригой, прерванная немцами, которые взорвали все мосты через реку.
В один из зимних вечеров 1945 года мы посетили знаменитый Рижский театр оперы и балета. Шла опера «Евгений Онегин» на русском языке; какой театральный коллектив ее ставил, я уже не помню, но музыка и исполнение ролей были прекрасны.
Театр этот стоит в самом, что называется, бурлящем центре Старой Риги, но стоит своеобразно, обособленно и красиво — как монумент культуры и просвещения. Его не оскверняют своим соседством ни церкви, ни соборы, ни кирки, ни костелы, ни синагоги, ни мечети — эти очаги рабства, невежества, темноты и мракобесия. Он гордо высится посередине центральной площади Риги. К нему не примыкают даже парки и скверы, лишь цветочные газоны окружают его со всех сторон. Так же замечательно расположены только Драматический театр имени А. М. Горького в Ростове-на-Дону и Театр оперы и балета имени А. С. Пушкина в Евпатории, с той лишь разницей, что к этим последним примыкают тенистые парки.
Однако, не столько опера, сколько одно неприятное происшествие, случившееся со мной в этом театре, врезалось мне в память. На спектакле, разумеется, большинство присутствующих составляло гражданское население, но немало было и нас, военных, мы занимали правую ложу во втором ярусе. Не знаю, там ли, или еще в гардеробной, а может быть, на пути из раздевалки к ложе это и произошло.
За всю мою жизнь я помню только один случай, когда меня обворовали в моем присутствии, и то лишь потому, что я спал. Но здесь! Во время войны! Да еще в театре!? Такого позора до сих пор не могу себе простить. А было так.
На поясном ремне, рядом с пистолетом, у меня всегда висела красивая финка в изящном футляре и в красивой пластиковой оправе. Финку эту подарила мне ленинградская делегация трудящихся, посетившая свою подшефную 44-ю стрелковую дивизию на Волховском фронте, где летом 1942 года я находился в командировке в качестве представителя политотдела 4-й армии. С тех пор я никогда с ней не расставался и хранил, как зеницу ока, наравне с пистолетом и важнейшими личными документами. В сочетании с револьвером и двумя-тремя ручными гранатами «Милс» она составляла мое постоянное личное вооружение, с которым я чувствовал себя настолько уверенно, что почти всегда ходил на передовую один в любое время дня и ночи, даже в самой опасной обстановке не опасаясь за свою жизнь. С таким оружием я ни за что не отдал бы свою жизнь даром никакой, даже самой дерзкой и смелой разведке врага.
Но вот, увлекшись спектаклем, я на какое-то время забыл, что нахожусь все-таки на фронте, что не только терять, но даже снижать свою бдительность еще рано, что враг еще вертится вокруг нас, выискивая малейшую возможность вновь вцепится тебе в горло. Словом, спохватившись в ложе, когда уже шла опера, — я обнаружил пустой футляр!
Знаменитый финский нож, необходимый на фронте, как воздух, какой-то негодяй незаметно у меня вытащил! Но если это сделал замаскировавшийся враг, то почему он тут же не всадил его мне в спину? По всей вероятности, эту «шутку» проделал надо мной обыкновенный, но ловкий в этом деле мелкий базарный воришка, который, даже находясь в театре, продолжал заниматься своим грязным делом.
Как бы то ни было, но это происшествие меня сильно задело и крайне разволновало. Обидно было сознавать, что оказался размазней — потерял бдительность! Ведь война — это прежде всего бдительность, бдительность и еще раз бдительность! Бдительность во всем, всюду и всегда! И вот, офицер Советской армии, увлекшись оперой, на какое-то мгновение теряет бдительность — за что может поплатиться жизнью! Это ли не безобразие?! Отдать жизнь даром — без борьбы, без пользы для Родины?! Такой оплошности я простить себе не мог и, оторвав со злостью пустой футляр с пояса, я швырнул его в урну.
Негодование, злость на самого себя за такое недопустимое для советского офицера разгильдяйство, возросли настолько, что я уже не мог ни слушать, ни смотреть оперу. Раздосадованный, я порывисто встал с места и вышел из театра. Уличного освещения в Риге пока не было, как прифронтовой город она была