словами. Довольно прилично владея русским и прежде всего — его ругательной словесностью, имея в виду, что его жена и дети не знают языка, он в их присутствии пересыпал свой рассказ такими крепкими русскими словечками, от которых даже у нас вяли уши. Хохотали вместе с хозяином все: мы, его жена и дети — но все по разным поводам и причинам. Хозяин смеялся, радуясь, что миновала его и семью беда; его жена и дети радовались тому, как здорово русские моряки побили немецких разбойников; нас же больше смешил комизм ситуации: радуясь веселью хозяина, его жена и дети ведать не ведали причины нашего! веселья, не подозревая о смысле отдельных изречений, которые нас заставляли хохотать, заливаясь смехом до слез.
— Да-а-а, — немного остыв, протянул хозяин, — мы сначала не видели русских кораблей, потому что смотрели только на приближающихся немцев — с ужасом, как змею увидели, думали что с нами будет? А когда вдруг загорелся их катер, мы сразу поняли, что это русские к нам пришли. Так! На помощь... — хотел было выругаться, но сдержался.
Так закончил свой рассказ наш хозяин.
Все вышли во двор. И вдруг мы увидели, что весь рыбачий поселок в дыму — ранним утром наступили сумерки! Стоявшие до этого в бездействии шалаши теперь дымились во всех дворах! Как чумы на Чукотке! Серо-белый дым густыми клубами валил из каждого шалаша! Поднявшись ввысь, клубы дыма соединились там в единое непроницаемое облако, закрывшее собой солнце, от чего в поселке сделалось сумрачно, как, наверно, в Лондоне.
Дымился шалаш и во дворе нашего хозяина. Движимые любопытством, мы следом за семьей подошли и только теперь поняли, что все эти шалаши — не что иное, как коптильни. Посередине чума горел небольшой костер из сухих осиновых дров, прикрытый корой и сором; прорывавшиеся языки пламени тут же гасились обваливавшейся корой и мусором, потому в коптильне было больше дыма, чем огня. Вверху шалаша над костром густыми гирляндами висели связки салаки и какой-то распластанной крупной рыбы. Хозяин, хозяйка или дети подправляли костер, добавляя дров или сора, не давая, однако, разгореться костру в пламя.
После физзарядки и умывания мы сели завтракать. Но не успели разобрать столовые приборы, как открылась дверь и вошел улыбающийся хозяин, держа перед собой за концы две еще горячие вязки свежей копченой салаки, положил их перед нами на стол и с какой-то религиозной торжественностью произнес:
— Уважаемие русски офицер! Прошу принять мое ошен скромний подношение от первий кароший улов в Новом, 1945 году!
Не знаю почему, но это искреннее и благородное обращение, как электрическим током, ударило в мозг и пронизало все наше существо. Не сговариваясь, мы встали, приняв положение «смирно». Старший из нас, заместитель начальника политотдела корпуса подполковник Ященко, шагнул навстречу и горячо поблагодарил рыбака за внимание к нам, советским офицерам. Поочередно мы выходили из-за стола, и каждый крепко пожимал руку хозяину и благодарил за внимание.
Затем усадили хозяина за стол, пригласили его хозяйку, и все вместе отпраздновали наши военные победы и первую свободную путину.
Все советские острова в Балтийском море и Рижском заливе были полностью очищены наконец от немецко-фашистской нечисти, и наш корпус, передав побережье под охрану морской бригады, развернулся на юг и юго-восток в направлении Талей — Кандава — Тукумс. Войдя в состав Первой Ударной армии, мы вели здесь бои вплоть до Дня Победы и даже после него.
В Курляндии, на этом сравнительно небольшом клочке латвийской земли, оказалась сконцентрирована огромная армия немецко-фашистских захватчиков, разгромленных и изгнанных из-под Ленинграда и Новгорода, Старой Руссы и Великих Лук, из-под Пскова и Нарвы, из всей Эстонии и почти всей Латвии. Здесь скопилось более четырехсот тридцати тысяч завоевателей и огромное количество боевой военной техники, немалое количество военных и транспортных морских судов. Кроме того, имея в своем распоряжении два незамерзающих порта — Либаву и Вентспилс, немцы в Курляндии долгое время получали значительную поддержку морем.
Зажатая почти со всех сторон, эта военная группировка гитлеровской армии тем не менее сопротивлялась очень упорно. Зарывшись глубоко в землю и одевшись в железобетон, она чего-то ждала. Уже пал Кенигсберг, эта цитадель милитаристского пруссачества, взят Данциг, освобождена Варшава, наши войска вступили в Померанию и уже форсировали Одер, а Курляндская группировка, оказавшаяся в глубоком тылу, все продолжала упорно сопротивляться. Пожалуй, не будет преувеличением сказать, что ни на одном из фронтов советско-германской войны не было более упорного и более длительного сопротивления фашистов, чем в Курляндии.
Если в начале войны основным двигателем для фашистской армии была идея захвата и грабежа чужих земель, то теперь, в конце войны, двигателем этой армии стал страх.
Заняв Тукумсские возвышенности, немцы сильно укрепили их, создав глубокоэшелонированные укрепления, заминировав все возможные проходы; кроме того, огневая насыщенность здесь была очень велика, а запасы боеприпасов, кажется, неограниченные. Это было видно по тому, что во все время своего окружения гитлеровская группировка снарядов не жалела. Обладая большим количеством тяжелой и дальнобойной артиллерии, фашисты иногда устраивали внезапные огневые налеты на наши коммуникации, штабы и районы сосредоточения. Всю осень и зиму 1944—1945 годов здесь шли непрекращающиеся бои и днем и ночью. Кольцо окружения сжималось все теснее.
К весне сорок пятого фашистская группировка в Курляндии без нужды уже не стреляла, а мы свободно ходили и ездили по всем рокадам, не опасаясь внезапных налетов. Участились и случаи перехода к нам немецких солдат и даже офицеров.
Официальная фашистская пропаганда тщательно скрывала от своих войск действительное положение на Восточном фронте, сложившееся к весне 1945 года. Когда в конце марта мы взяли в плен группу фашистских офицеров и солдат под Тукумсом, стоило большого труда убедить их, что наши войска ведут бои уже на территории Германии. Их, оказывается, все еще убеждали в том, что «ост-фронт» стоит непоколебимо и что с наступление весны и лета они вновь пойдут на Москву. Узнавая правду, они сами изъявляли желание выступить через громкоговорящую установку со своими обращениями к немецким солдатам и офицерам, призывая их не умножать жертвы и прекратить уже бессмысленное сопротивление.
С наступлением весенней распутицы бои случались реже и свободного времени становилось больше. На передовой установилось «перемирие» — не стреляли ни наши, ни немцы. Военных занятий, как прежде, больше не проводилось, к тому же мы размещались по мелким хуторам, разбросанным по лесам и заболоченным местам, центром которых была школа-интернат, располагавшаяся в густом девственном лесу. Да и жили мы среди населения. Все это, а также возрастающее чувство приближения победы неизбежно и как-то незаметно отражалось на морально-этическом состоянии войск, особенно в их штабной и тыловой среде, да и в сопредельных с нею. Нельзя сказать, что это состояние доходило до степени морально- бытового разложения или нарушения этики, тем не менее оно снижало в известной мере боеспособность корпуса. Война еще не была окончена, и предупредить симптомы разложения мы были обязаны.
Разумеется, как могли, мы боролись с донжуанством, аморальными проявлениями и другими симптомами разложения, но наших усилий явно не хватало. Наша работа была скорее профилактической. Да, собственно, мы, работники политотдела корпуса, и не могли доводить ее до логического конца, для этого