побеседовать. Только чтоб без меня. Я в такое дело впутываться не хочу. Сам старайся.
– Добро. А дворню боле трогать не стану.
– Столько визгу слышно, что не приведи бог, – добавила к его словам царица Прасковья.
– Стало быть, ждем, что завтра бог даст.
С затаенной обидой уходил Андрей Денисов из Измайлова. Никак не думал, что столь неласково отнесется к нему царица Прасковья. Ни к жизни Выговской пустыни, ни к чему другому никакого душевного интереса не проявила, и не верилось, что напишет обещанное письмо. Да и на что оно? Как с ним явиться к новгородскому митрополиту? По такому письму прямой ход самому в тюрьме быть. Нет, завтра незачем в Измайлово приходить.
Живо представлялось Флегонту, как со слезами радости припадет к нему на грудь его попадья Степанида Егоровна, Степанидушка, Стеша; и Мишатке с Варюшей и Титку страсть как захочется к отцу приласкаться. Миша-то теперь каким рослым стал, да и Варюша заневестилась, а Титок… По третьему годочку тогда он был, подскребышем его, последнего сынка, называли, и теперь тоже большим уже вытянулся. Повстречайся сейчас на улице – ни за что не признаешь. За минувшие годы много воды утекло.
Много, Флегонт! Истинно так…
Взволнованное радостью предстоящей встречи сердце его сильней колотилось, а ноги забывали, что притомились, – скорей бы, скорей дойти.
Вот уже и миновала серпуховская городская окраина. За кузницами, в переулке, его трехоконный дом. Хорошо, что в этот сумеречный час никого из знакомых не повстречал, – неизбежно начались бы расспросы: «Отколь заявился?.. Где столько годов пропадал?..» Жалко было бы лишнюю минуту на разговоры потратить. Ведь не расскажешь всего. Да и помнить надо, что у него чужой иерейский вид, – мало ли кого встретишь!..
Вот и свернул он в свой переулок, а там, на месте его дома, занесенный снегом пустырь. Как же так?.. У этой вот тропки надлежало крылечку быть… Флегонт бестолково и беспомощно оглядывался по сторонам. Что это? Пожар, что ли, был?.. Тогда хоть бы печка осталась, а никакого следа не видно, что господь своей огненной десницей поповского подворья коснулся. Белым снегом все занесло, и Флегонт едва не крикнул, чтобы позвать своих.
– Ой, никак отец Флегонтий… батюшка, – узнала его соседка, проходившая с пустыми ведрами на коромысле, – по воду идти собралась.
Флегонт тоже узнал ее, прошептал:
– Пелагеюшка…
И, как на страшное предзнаменование, обратил внимание на ее пустые ведра: не к добру эта встреча.
– Пусто, а?.. Пусто… – снова взглянув на пустырь и на ведра, глухо проговорил он.
– Запустело, отец Флегонтий… Как есть запустело, – подтвердила соседка. – Одно слово сказать… Сколь годов уж тому… – переместила она коромысло на другое плечо, чтобы не задеть Флегонта ведром. – Я тебе, батюшка, про все обскажу, какое бедованье твоей Степанидушке выпало… Как ушел ты в ту пору – нет тебя, нет и нет, словно в воду канул. Ну, по первости она хорошо в своей нужде мыкалась, для церкви просвирки пекла, – рассказывала соседка. – От той просвирной мучицы помаленьку бы и дальше кормилась, да тут, батюшка, указ вышел, чтоб ребят в солдатское ученье забрать. Мишку-то ярыжки силком от матушки уволокли, и она от той горести ровно как в уме помешалась, заговариваться начала. Под какой-то праздник посадила просвирки пекчи, а они от сильного жару пожглись. Гарь-то она с них обскоблила, к обедне их понесла, да там отец благочинный теми просвирками обгорелыми в лик матушке Степанидушке тыкал, напрочь ее прогнал и в муке велел отказать… Под оконьем Степанидушка с Варькой и с Титком ходить стала, опять же и нищебродством мало-помалу кормились, да только на то запрет сделался, и Варьку приказано было забрать то ли в шпингауз, чтоб шерсть сучить, то ли еще куда, но только чтобы, значит, нищебродством не пробавлялась, не то под батоги угодит да на каторгу. С одним Титком твоя Степанидушка оставалась, а его потом глотошная одолела. Нынче, скажем, по улице бегал, а завтра уже к богу преставился. Вот и вся недолга. И уж так-то она, матушка, убивалась, что не доведись никому. А потом глядь-поглядь какой день ее не видать. Ну, думали, куда-нито отлучилась, да только по-суседски забежала я к ней однова, а у нее дверь из кухни отчинена, в дому морозом все обметало, а сама Степанидушка, закостеневшая, на полу подле лавки лежит. Печка давно уж не топлена, да и нечем было ее топить, так и застудило бедолагу в холодном сне. А мороз о ту нору таким лютым был, что на лету птица мерзла. И скажу я тебе, отец Флегонтий, батюшка, что никто опосле того не позарился в твоем дому жить, потому как посчитали люди, какой выморок на него напал: ни тебя самого, дескать, нет, ни матушки-попадьи, ни детишков. Любого опасенье брало под такой же мор себя подвести. Кто говорил, спалить надо дом огнем очистительным, а печник Харлампий – царство ему небесное, летось помер – он по-своему всех вразумил. Зачем-де пожаром дом жечь, когда от него может в других домах потеплеть. По малости, дровами, в своих печах его спалить надо, чтобы то пошло и в поминовенье поповской семьи. Все равно дом-то, мол, в нашем проулке не жилец. Соседи согласно к тому и пришли: по дощечке, по бревнышку разобрали, а Харлампий и печь разорил. Так, батюшка, отец Флегонтий, все и содеялось. Только мы одни, хоть и близко к вам жили, изо всех суседей суседями, но ни единой щепочкой не попользовались, вот тебе крест! – перекрестилась соседка в подтверждение своих слов. – Не захотели мы греха на душу брать. Так, батюшка, домичка твоего и не стало. Считай, божье произволенье на то, как и на Степанидушку с сыночком меньшим.
– На Стешу с Титком божье произволенье выпало, – раздумчиво проговорил Флегонт, – а на Мишатку с Варюшей – чье?..
– Царево, – подсказала соседка. – По евонному указу забрали их. Сколько слез о ту пору по нашему Серпухову было пролито, сколько мальцов и девчат насильно побрато, – больше не приведи господь никогда, – всхлипнула соседка Пелагеюшка. – Вся-то людская надежда наша на государя-царевича Алексей Петровича, чтобы он поскорей в свою силу вошел да всему лиходейству предел положил.
Флегот подавил в себе стон, распиравший грудь вместе с тяжелым вздохом, и ожесточенно скрипнул зубами.
– По цареву указу… – повторил он, словно накрепко запоминая это.
Знал он, что божье произволенье несокрушаемо и даже роптать на него грех. А на антихристово своеволие непременно должна быть управа. И теперь после понесенной, никогда уже не восполнимой утраты своих домочадцев и прежнего семейного очага у Флегонта еще сильнее окрепло и обострилось чувство необходимого отмщения жестокосердому царю Петру за нескончаемые людские скорби и свою собственную неуемную боль.