Приехал в Петербург герцог, увидел свою суженую, угрюмую и рябоватую, смущенно повздыхал, но не в его воле было как-то переиначивать свою судьбу. Невеста малоприглядного вида, да ведь и сам-то он… Не было в нем ничего такого, что могло бы вызвать женскую симпатию, но все же ведь герцог он! Где еще и когда найдется жених столь высокого звания?..
Приданое для Анны давным-давно уже сготовлено, только и было опасения, что, не дай бог, и эта свадьба расстроится. Но на этот раз страх был напрасен.
Петр был очень доволен. При покойном его родителе, царе Алексее Михайловиче, русские дипломаты добивались у тогдашнего курляндского герцога получить для России хотя бы одну гавань на Балтийском море, но властитель Курляндии ехидно отвечал, что великому государю пристойнее держать корабли у своего города Архангельска. Теперь курляндские гавани будут распахнуты для российского флота, и царь Петр торжествовал.
Ох и свадьба была!
По своему женскому разумению сетовала царица Прасковья, пугалась, как бы не засиделась дочь в девках, а где им было бы в Москве такое диво-дивное видеть?!
Свадьба Анны справлялась во дворце светлейшего князя Меншикова. Невеста красовалась в белой бархатной робе, с золотыми городками и длинной мантией из красного бархата, подбитой горностаем. Жених – в белом, затканном золотом кафтане. В зале было убрано с превеликим довольством во всем. Придворная знать видывала разные торжества, но такого не доводилось увидеть еще никому. Иноземцы глаза от изумления выпучивали; у своих, русских, сердца замирали. Да и как им было не замереть, когда, например, подали на стол два высоких, как куличи, пирога, а из них выскочили две живые карлицы. Улыбаясь гостям, расправили карлицы свои наряды и тут же, на столе, стали под музыку танцевать менуэт.
Огромная десятипудовая свинья, целиком зажаренная, в окружении дюжины жареных поросят паслась на столе, и так было хитроумно устроено, что свинья как бы хрюкала, когда от нее отрезали кусок за куском. И только когда на блюде осталась одна ее голова, это хрюканье смолкло.
Тост сменялся тостом, и каждый раз это было сигналом для залпа пушек, стоявших на плацу и на яхте «Лизете», которая покачивалась на Неве. Вся река против дворцовых окон словно пожаром горела от зажженных на ней бесчисленных огней. Были костры на плотах; бочки с горящей смолой плавали по воде; фейерверочных огней в небе было больше, чем звезд в самую раззвездную ночь. Много было выпито и красна и зелена вина. Пито-едено было столько, что не все даже привычные животы могли выдержать сие потребство.
Анна и ее герцог сидели за столом обомлевшими. Кругом только и слышалось – пей да пей!
– Горько!.. Горько!.. Горько!..
У жениха и невесты губы вспухли от поцелуев, а гостям все было «горько».
Невесте – семнадцать лет, жениху – шестнадцать. Сидел он, Фридрих Вильгельм, герцог курляндский, белобрысый, щупленький, еще как следует не вышедший из своего отроческого возраста, то и дело подтирая платочком повисавшую под носом капельку, и смеялся от переполнявшей его сердце жениховской радости. Анна была на голову выше него, сытая, гладкая, с затаенной обидой поглядывала на своего суженого-благоверного, каким нескладным, угловатым, костлявым господь бог его уродил. Ни тебе пышной осанки герцогской, ни росту, – и омрачала по такому случаю ее душу печаль.
Гостей было видимо-невидимо. Они мельтешили перед глазами, да еще с изрядно выпитых чарок двоилось и троилось в глазах у каждого. Так, Михаил Иванович Леонтьев, троюродный брат государя, клялся и божился графу Гавриле Головкину, что будто он, Головкин, хотя и сидит рядом с ним, Леонтьевым, а в то же время обретается еще и вон там, рядом с Остерманом.
– Ты смотри, смотри, сам смотри, – тыкал в сторону пальцем Леонтьев. – Вон ты где… вон, выглядываешь.
Граф Головкин даже обиделся.
– Что ж я, оборотень, что ли, какой?..
А потом пригляделся, прищурился, и показалось, что действительно увидел себя в другом месте. И Остерманов будто сидело там два. Может, наваждение это в зеркальном стекле отражается? Присмотрелся получше – нет?, в том месте, у стены, зеркала не висят. Граф Головкин задумался, а потом заплакал от непонятной какой-то жалости к себе.
– Горько!.. Горько!.. – орали кругом.
И требовал «подслащивать» поцелуями вино сам царь. На брак племянницы он возлагал большие надежды. Хотелось Петру войти в свойство с прусским королевским двором, чтобы жить с пруссаками в добром союзе и дружбе.
Анна… Потом – племянница Катерина… Племянница Прасковья еще подрастает… Петр пожалел, что мало у него все-таки этих племянниц-певест, через браки которых можно было бы завести прочные родственные связи с другими державами.
Видел он, что вечно пребывающие в скудности пруссаки, сидя на этой свадьбе, с какой-го робостью и опаской смотрели на все окружающее. И зависть снедала их. Понятное дело, им и во сне не снилось такое богатство и такая щедрость. Бывал он у них, видывал, как сидят у себя за столом да капусту с морковкой жуют либо какую другую худосытную зелень. Должно и герцога своего от такой еды заморили: сидит женишок – жиденький, осовелый. А Аннушка рядом с ним – богатырша!
Иноземцы большей частью налегали на свадебном пиршестве на икру. Черпали ее ложками и ели как кашу. Ну что ж, и эту их жадность Петр понимал: у них Волги нет с ее белорыбицей. Ой, да и многого у них нет!
Государыня Катерина пела немецкие песни и, нет-нет, взглядывала на супруга: одобряет ли он? Петр одобрял. Нарушая мотив, подтягивал сам, а потом, поднявшись во весь свой великий рост, заставлял всех петь хором и, широко размахивая рукой, будто бы управлял разноголосыми певунами.
Раскрасневшаяся царица Прасковья, подперев щеку ладонью, умиленно глядела на великий сей пир.
Рев стоял, шум, бряк – хоть святых выноси. Свадебка вышла на великую славу.
А после вечера было веселое утро, а потом снова – нельзя сказать, чтобы скучный – вечер. Пировали-