здорово ли живешь?» (Судовщиков, «Неслыханное диво»), Все ли вы в добром здоровье? Здравствуйте! Мое (нижайшее) почтение! Почет и уважение! Доброго здоровья! Здорово! Наше вам! Прощайте! До скорого (ближайшего, приятного) свидания! Желаю здравствовать! Честь имею кланяться! Будьте здоровы! Всего хорошего, доброго, наилучшего! Всех благ! Счастливо оставаться! Счастливо!
Выражение согласия
Вы правы, это верно, это правда, то правда, и то правда; что правда, то правда, ваша правда («Ваша правда, так надо играть». – Пастернак, «Мейерхольдам»), совершенная правда, справедливо, совершенно справедливо, вот именно, то-то и оно-то, «Истинно и праведно в Писании сказано…» (Чехов, «Хирургия»), воистину и вправду.
Уверения
Уверяю вас, смею вас уверить, можете быть уверены, можете мне поверить, будьте уверены, поверьте, поверите ли, уж вы мне поверьте, ручаюсь головой, даю голову на отсечение.
Повествовательные приемы
Случилось, однако ж, так… Нужно ж было случиться… «Случилось Соловью на шум их прилететь» (Крылов, «Квартет»).
«Как я думала, так и сделала» (Чулков, «Пригожая повариха»).
«…обращаюсь к моему рассказу» (Пушкин, «Станционный смотритель»).
«…оставим Чуба изливать свою досаду и возвратимся к кузнецу…» (Гоголь, «Ночь перед Рождеством»).
«Полагаю, однако ж, не излишним заметить…» (Пушкин, «Гробовщик»; «…не излишним считаю сказать…» – Лесков, «Владычный суд»).
«С этим намерением пришпорил Бруно вороного» (Марлинский, «Замок Венден»); «С такими мыслями подъехал он к роще» (Писемский, «Боярщина»); «В таких мыслях воротился он домой…» (Достоевский, «Идиот»).
«Разговаривая таким образом, они… все-таки продвигались» (Соллогуб В. А., «Тарантас»); «Рассуждая таким образом, мы дошли до террасы» (Достоевский, «Село Степанчиково и его обитатели»).
Борис Любимов
Послесловие
В руках у читателя завершение воспоминаний Н. Любимова «Неувядаемый цвет». Как и предыдущие части, третий том писался в разные годы. Завершающие главы, посвященные Церкви, церковному пению и священнослужителям принадлежат к ранним опытам мемуарной прозы Н. Любимова.
Судьба Церкви в эпоху хрущевских гонений – одна из самых мучительных тем жизни Н. Любимова в эти годы. Тем более трудная, что среди его окружения, не считая семьи, почти не было людей, с которыми можно было бы поделиться своей болью. Исключение из союза писателей Пастернака возмутило многих, но закрытие или снос того или иного храма, снятие с работы или арест того или иного священнослужителя не привлекало внимание правозащитников в конце 50-х – начале 60-х годов – таковых, в сущности, и не было. Судьбы Церкви находились вне поля зрения либеральной и прогрессивной интеллигенции того времени, пожалуй, вплоть до публикации «Мастера и Маргариты» и широкого хождения в самиздате очерка А. Солженицына «Пасхальный крестный ход». Рассказать о том, что составляло смысл жизни, доставляло наибольшее наслаждение – о духовной, эстетической, бытовой стороне, казалось бы, навсегда уходящей Церкви, не нужной молодому мыслящему поколению – вот одна из «сверхзадач» ранних мемуарных проб Н. Любимова, завершающих его воспоминания. Если бы меня спросили, что он больше всего в жизни любил, я бы ответил – Церковь и литературу, и после некоторой заминки добавил бы театр.
Центральной фигурой послевоенной литературы для него стал Пастернак, что еще больше усилилось после личного знакомства с ним, и особенно после нобелевской драмы и первой и последней совместной работы: Пастернак перевел «Стойкого принца» Кальдерона для редактируемого Н. Любимовым двухтомника пьес испанского драматурга. Мало кто знает, что Пастернак должен был перевести и три пьесы Лопе де
Вега по инициативе Н. Любимова. Смерть Пастернака не позволила ему, насколько я знаю, даже приступить к этой работе.
Что же касается театра, то увлечен им он был только в юности и молодости. Послевоенный театр он ненавидел всеми силами своей души, за редкими исключениями, а когда с середины 50-х годов туда пришли новые веяния, его, в общем, в театр не потянуло, и он бывал в нем от случая к случаю.
Вообще его воспоминания можно было бы пространственно представить в виде некоей колбы с огромным отверстием, в которое вливаются впечатления детства, отрочества, юности и ранней молодости, почти не входят впечатления зрелости и совсем не входит старость – как раз та часть жизни, которая принесла ему и относительное материальное благополучие, некоторую известность, награды, возможность увидеть если не свет, то по крайней мере, Россию в границах империи от Прибалтики до Улан-Удэ (как это ни парадоксально, но крупнейший переводчик иностранной литературы ни разу в жизни не был западнее Прибалтики). В годы моего детства у нас почти никто не бывал в гостях и из-за нищеты, и из-за чудовищной коммунальной тесноты, и из-за того, что говорить на своем языке можно было с двумя-тремя близкими друзьями – первое новое лицо, которое побывало у нас дома и к которому я был допущен в возрасте лет пяти, был Корней Иванович Чуковский, пришедший поздравить сравнительно молодого литератора с выходом перевода сервантесовского «Дон-Кихота» и предполагаемого выдвижения на Сталинскую премию, не состоявшегося из-за смерти Сталина. С начала 50-х годов он расширил круг знакомств, но не счел нужным описать новых друзей и знакомых столь подробно, сколь близких и родных первых тридцати лет жизни, жизни между двумя мировыми войнами. И уж совсем он не коснулся как мемуарист того, что называется «личной жизнью».
В последнее десятилетие его жизни, когда свободного времени у него было побольше, я много раз приставал к нему с просьбой продолжить воспоминания, захватив и 60-е и 70-е годы. Отец всякий раз уходил даже от обсуждения самой возможности сделать это. Получилось, что быт и бытие первых тридцати-сорока лет его жизни, описаны им достаточно подробно, учитывая его необыкновенную память. Вторая половина жизни отца, в которую сделано всё то, что им сделано, почти не вошла в мир его книги. Я часто думаю о том, что если бы после войны, незадолго до моего рождения или немного позже, его бы арестовали и он сгинул бы в ГУЛАГе, от него бы осталась фраза Багрицкого: «Коля Любимов – славный парень, переводчик Мериме». Несколько пьес Мериме – его ранний опыт, завершенный им еще до ареста, и чудовищные испаноязычные романы, которые он переводил в конце 30-х – начале 40-х годов (недавно я мучительно заставлял себя их читать из сыновнего почтения и невольно думал: «мне и читать-то это противно, какого же было ему переводить!»), вот и всё его «литературное наследство» к сорока годам жизни. Издание «Дон Кихота» в его переводе дало Н. Любимову литературное имя, уважение коллег (впрочем, не только уважение, но и зависть), дало ему с тех пор возможность переводить то, что он хочет за одним исключением – в начале 60-х годов отсутствие возможности работать для души заставило его перевести роман современного французского писателя Армана Лану, отношение к которому он выразил в надписи, сделанной мне:
и как-то приодеть себя и свою семью. Моя первая детская шубка была куплена с «Дон Кихота» (заодно уж процитирую первую надпись на книге, полученную от отца в подарок, когда я был еще дошкольником: «Усердному читателю моих переводов Борису Николаевичу Любимову – от благодарного переводчика. Н. Любимов. Москва. 22.1.1954». Надпись сделана на издании комедии Бомарше «Безумный день или Женитьба Фигаро»).
Перед издателем воспоминаний Н. Любимова стоят и текстологические проблемы. Первый том воспоминаний Н. Любимов успел подготовить к печати сам. Второй и третий приходится готовить издателю. Если книга писалась в течение примерно пятнадцати лет, то на ее доработку ушли следующие пятнадцать лет жизни Н. Любимова. Менялось название книги, композиция, делались вставки его чудовищным почерком, унаследованным от моей бабушки и переданным мне. Отдельные персонажи, эпизоды, реплики то вставлялись в текст, то изымались. Полученное от земляка письмо включалось в текст воспоминаний, требовало комментариев и дополнений.
Кроме того, текст формировался по-разному, в зависимости от разных причин. Опубликованная о писателе статья могла включаться в текст неопубликованных воспоминаний. Напротив – театральные