Он понес конверт к Леоре. У себя в номере они уставились оба на конверт так, точно он мог содержать яд. Дрожащей рукою Мартин его распечатал; он широко раскрыл глаза и прошептал:
— Ох, вот это приличные люди! Они мне платят… чек на четыреста двадцать долларов… платят мне пять тысяч в год!
Миссис Холаберд, белая кошечка, помогла Леоре подыскать квартиру из трех комнат с просторной столовой, в старом доме близ Грэмерси-Парка, и помогла ее обставить хорошей подержанной мебелью. Когда Мартину разрешили посмотреть, он вскричал:
— Ну, здесь мы сорок лет проживем!
То был блаженный остров, где они обрели покой. У них скоро составился круг друзей. Холаберды, доктор Билли Смит (жидкобородый биохимик, понимавший толк в музыке и в немецком пиве), один анатом, с которым Мартин познакомился на банкете питомцев Уиннемака, и всегда и неизменно Макс Готлиб.
Готлиб тоже обрел тихую гавань. У него была на одной из Семидесятых улиц коричневая квартирка, в которой пахло табаком и кожаными переплетами. Его сын Роберт кончил Сити-колледж и пустился в дела. Мириам продолжала заниматься музыкой и вместе с тем оберегала отца — коренастая, полная девушка, таившая под обманчивой плотью священный огонь. Проведя с ними вечер, Мартин, зажженный терпким сомнением Готлиба, спешил обратно в лабораторию ставить тысячу новых опытов в поисках законов микроорганизмов. И, пускаясь в новые исследования, он обычно начинал с кощунственного разрушения всей недавно проделанной работы.
Даже Терри Уикет сделался более сносным. Мартин разглядел, что вечное рявканье Уикета обусловлено отчасти искаженным, как у Клифа Клосона, представлением о юморе, отчасти ненавистью, столь же сильной, как у Готлиба, к ученым типа морфологов, которые наклеивают на все изящные ярлычки, подбирают ко всему названия, меняют названия, но ничего никогда не анализируют. Уикет часто работал ночь напролет; можно было видеть, как он, скинув пиджак, взъерошив свои неподатливые рыжие волосы, часами сидит перед термостатом и следит по секундомеру. Иногда угрюмая резкость Уикета бывала даже приятна после утонченности Риплтона Холаберда, которая требовала в ответ от Мартина той же утомительной утонченности как раз в такое время, когда его засасывало с головой в пучину опытов.
27
Работа велась сперва на ощупь. Бывали дни, когда Мартин, как ни радовался он своей работе, с ужасом ожидал, что в лабораторию войдет торжественный Табз и зарычит: «Что вы тут делаете? Вы не Эроусмит, вы — самозванец! Ступайте вон!»
Он изолировал двадцать различных штаммов стафилококков и производил над ними опыты, выясняя, который из них наиболее активно выделяет гемолитический, то есть разлагающий кровь, токсин. Когда он это узнает, можно будет приступить к поискам антитоксина.
Бывали драматические минуты, когда после центрифугирования организмы лежали расплывчатым клубком на дне пробирки; или когда красные кровяные шарики совершенно растворялись, и мутная кирпично-красная жидкость приобретала цвет светлого вина. Но по большей части процедуры были неимоверно скучны: брать пробы культур каждые шесть часов, изготовлять в маленьких пробирках соляные взвеси кровяных шариков, записывать результаты.
Мартину эти процедуры никогда не казались скучными.
Заходил время от времени Табз, заставал его за делом, хлопал по плечу, говорил что-то, звучавшее как будто по-французски — быть может, и в самом деле французское, — и высказывал неопределенное поощрение; а Готлиб неизменно подгонял его и время от времени подбадривал, показывая свои собственные записные книжки (испещренные цифрами и сокращенными обозначениями, с виду глупыми, как накладные на ситец) или заводя разговор о собственной работе на языке, варварском, как тибетская магия:
— Аррениус и Мадсен кое-что сделали для подведения иммун-реакций под закон действия масс, но я надеюсь показать, что сочетания антител с антигенами встречаются в стехиометрических отношениях[71], если известные переменные поддерживать на постоянном уровне.
— Ага, понимаю, — говорил Мартин, а мысленно шептал: «Какое там! я не понял и четверти! О господи, только бы мне дали хоть немного времени и не отослали бы расклеивать плакаты о дифтерии!»
Получив удовлетворивший его токсин, Мартин приступил к попыткам получить антитоксин. Он ставил разнообразные, но безуспешные опыты. Иногда он приходил к убеждению, что чего-то достиг, но, проверив опыт, мрачно убеждался, что не достиг ничего. Однажды он ворвался в лабораторию Готлиба, возглашая об антитоксине; но ласково задав ему ряд смущающих вопросов и раскрыв перед ним коробку настоящих египетских папирос, Готлиб ему показал, что он учел не все разведения.
У Мартина, хоть он и двигался ощупью, как любитель, была одна черта, без которой не существовала бы наука: неугомонное, пытливое, всюду сующее свой нос, негордое, неромантическое любопытство, и оно гнало Мартина вперед.
Пока Мартин в первые годы великой европейской войны скромно шел своей незаметной дорогой. Институт Мак-Герка под тихой поверхностью скрывал кипучую жизнь.
Если Мартину не много удалось разведать об антителах, то зато он открыл тайну института и увидел, что за всей его спокойной деятельностью стоит Капитола Мак-Герк, Великая Белая Просветительница.
Капитола, миссис Росс Мак-Герк, была противницей женского равноправия (пока не узнала, что женщинам неизбежно будут предоставлены избирательные права) и считала себя верховным судьей во всех вопросах нравственности. Росс Мак-Герк купил институт не только во славу своего имени, но и в расчете развлечь Капитолу и не дать ее зудливым пальчикам копаться в его пароходных, золотопромышленных и лесопромышленных предприятиях, которым меньше всего требовалось, чтобы их ревизовали Великие Белые Просветительницы.
Россу Мак-Герку исполнилось к тому времени пятьдесят четыре года — он принадлежал ко второму поколению калифорнийских железнодорожных магнатов; он кончил Йельский университет; рослый, любезный, достойной осанки человек, веселый и не слишком щепетильный. Уже в 1908 году, когда он основал институт, у него было слишком много домов, слишком много слуг, слишком много пищи и вовсе не было детей, — Капитола полагала, что «такого рода затеи вредны женщинам, несущим большую ответственность». В институте он с каждым годом находил все больше удовлетворения, находил в нем оправдание своей жизни.
Когда приехал Готлиб, Мак-Герк пришел на него посмотреть. Мак-Герк иногда помыкал доктором Табзом; Табзу приходилось бежать на вызов к нему в кабинет, точно мальчишке-рассыльному; но, встретив надменно-мрачный взор Готлиба, Мак-Герк, как видно, заинтересовался; и эти два человека — громоздкий, стесненный своим костюмом, властный, сдержанный американец и предельно откровенный, простой, презирающий всякую власть европеец — стали друзьями. Нередко Мак-Герк уходил с совещания, где решалась коммерческая судьба целого острова в Вест-Индии, чтобы залезть на высокий табурет и молча смотреть, как работает Готлиб.
— В один прекрасный день, когда я брошу деловую суету и очнусь, я стану вашим гарсоном, Макс, — говорил Мак-Герк, а Готлиб отвечал:
— Не знаю… Вы не лишены воображения, Росс, но вам, я думаю, поздно учиться чему-нибудь реальному. А теперь, если вы не возражаете, мы избавимся на сегодня от вашего слишком чопорного королевского зала — приглашаю вас позавтракать у Чайлдза.
Но Капитола не примкнула к их союзу.
К Готлибу вернулось его былое высокомерие, и с Капитолой Мак-Герк оно было ему необходимо. Она любила выискивать интересные маленькие проблемы и предлагать их на разрешение нахлебникам своего супруга. Однажды в пылу рвения она явилась в лабораторию к Готлибу, чтобы указать ему, как много людей умирает от рака, — почему бы ему не бросить свои «анти… как их там?» и не найти средство от рака — это было бы так для всех для них приятно!
Но подлинную обиду он нанес ей, когда Риплтон Холаберд согласился устроить полуночный ужин на крыше института — почтить ее высокоинтеллигентных гостей, и она позвонила Готлибу и только спросила: «Вас не затруднит приехать и отпереть нам вашу лабораторию? Мы бы с таким удовольствием заглянули в нее!» — а он ответил:
— Затруднит! Спокойной ночи!