крохотной отрасли умственной деятельности, то на свете больше ничего не существует. Вот так же я должна была тебя убеждать, что если ты раз в неделю вылезешь из своей вонючей лаборатории и приложишь свой мощный интеллект к игре в гольф, то от этого не остановится мгновенно вся наука! Не хватает воображения! Ты в точности похож на тех коммерсантов, которых ты всегда ругаешь за то, что они ничего не видят в жизни, кроме своих мыловарен и банков.
— И ты в самом деле хотела бы, чтоб я отказался от своей работы?..
Он видел ясно, что при всем своем желании помочь ему — она никогда не понимала его устремлений, не понимала ни слова, когда он толковал ей, что директорство убило Готлиба.
Он молчал, а она, уже подъезжая к дому, сказала только:
— Ты знаешь, я очень не склонна говорить о деньгах, но ты сам часто заводил речь о том, как оскорбительно для твоей гордости зависеть от меня. А ты же знаешь, когда ты станешь директором, твой оклад настолько повысится, что… Прости меня!
Она, опередив его, скрылась в своем дворце, скользнула в автоматический лифт.
Мартин медленно поднимался по лестнице, бурча:
— Да, сэр, вам в первый раз представляется возможность нести вашу долю расходов по этому дому. Понятно! Вы охотно принимаете деньги вашей супруги и не желаете ничем отплатить, — и это у вас называется «преданностью науке». Так! Я должен решить теперь же…
Он не мучился над решением: он принял его сразу. Он прошел в комнату Джойс, раздражавшую снобизмом сдержанных полутонов. Его поразил несчастный вид, с каким она сидела в раздумье на краю тахты, но он бросил смело:
— Я на это не пойду, даже если мне придется расстаться с институтом, — а Холаберд не постесняется меня выставить. Я не позволю похоронить себя в помпезной чепухе подписыванья приказов и…
— Март! Стой! Разве ты не хочешь, чтобы твой сын гордился тобой?
— Гм. Так… Нет, не хочу, если он должен гордиться мной, когда я стану крахмальной манишкой, зазывалой в балагане…
— Прошу, не будь груб.
— Почему не быть? Если на то пошло — последнее время я был недостаточно груб. Мне следовало бы теперь же поехать прямо к Терри в «Скворечник» и работать…
— Как жаль мне, что я не могу тебе доказать… Ах, для «ученого» у тебя невероятно плохое зрение — сплошная «слепая точка»! Если б только ты видел, что все это говорит о слабости и пустоте… Уединение! Опрощение!. Старые доводы. Нелепая и малодушная фантазия усталых умников, которые удаляются в какую-нибудь «колонию посвященных», воображая, будто набираются сил, чтобы завоевать мир, тогда как на деле просто бегут от жизни.
— Неверно. Терри обосновался в деревне только потому, что там жизнь дешевле. Если бы нам… если бы ему позволяли средства, он, вероятно, завел бы лабораторию здесь, в городе, с гарсонами и со всеми онерами, как у Мак-Герка, только, черт побери, без директора Холаберда и без директора Эроусмита!
— Зато с невоспитанным, грубым, до крайности эгоистичным директором Терри Уикетом!
— Фу, черт! Позволь мне тебе сказать…
— Мартин, тебе обязательно нужно для усиления доводов вставлять в каждую фразу «черта»? Других выражений не найдется в твоем высоконаучном словаре?
— Моего словаря во всяком случае достаточно для выражения мысли, что я намерен поселиться с Терри.
— Слушай, Март. Ты считаешь верхом доблести желание уйти в глушь и носить фланелевую рубашку и кичиться своим чудачеством и безупречной чистотой. Но что, если бы каждый рассуждал так? Что, если бы каждый отец бросал своих детей, как только ему делается скверно на душе? Что творилось бы в мире? Что, если бы мы были бедны, и ты меня бросил бы, и я должна была бы стирать белье, чтобы прокормить Джона?
— Было бы, верно, неплохо для тебя и скверно для белья! Нет! Извини меня. Это дешевая шутка. Но… я думаю, именно это соображение испокон веков не давало большинству людей стать чем-либо иным, кроме как машиной для пищеварения, размножения и повиновения. Ответить надо вот как: очень немногие при каких бы то ни было обстоятельствах добровольно променяют мягкую постель на нары в лачуге только ради того, чтобы сохранить свою чистоту — как ты совершенно правильно это назвала. Мы с Терри — пионеры… Но этот спор может длиться вечность! Можно доказывать, что я герой, дурак, дезертир — что угодно, но факт остается фактом: я вдруг увидел, что должен уйти. Для моей работы мне нужна свобода, и с этого часа я бросаю ныть о ней, я ее беру. Ты была ко мне великодушна. Я благодарен. Но ты никогда не была моей. Прощай!
— Милый, милый… Мы обсудим это еще раз утром, когда ты не будешь так возбужден… А час назад я так тобой гордилась!
— Очень хорошо. Спокойной ночи.
Но до наступления утра, взяв два чемодана и саквояж с самым грубым своим платьем, оставив Джойс нежную записку — самое жестокое, что он писал в своей жизни, — поцеловав сына и прошептав: «Как вырастешь, приходи ко мне, малыш!» — он переехал в дешевую гостиницу. Когда он растянулся на шаткой железной кровати, ему стало жаль их любви. А до полудня он побывал в институте, подал прошение об отставке, забрал кое-какие приборы, принадлежавшие лично ему, свои записи, книги и материалы, отказался подойти к телефону на вызов Джойс и как раз поспел на вермонтский поезд.
Прикорнув в своем красном плюшевом кресле (он, который последнее время ездил только в обитых шелком салон-вагонах), Мартин радостно улыбался, думая о том, что не нужно больше отбывать повинность на званых обедах.
К «Скворечнику» он подъехал на санях. Терри колол дрова на усеянном щепками снегу.
— Здравствуй, Терри. Приехал на житье.
— Отлично, Худыш. В лачуге набралась куча посуды — надо перемыть.
Он изнежился. Одеваться в холодной хибарке и мыться ледяной водой было пыткой; пройтись часа три по рыхлому снегу — означало вернуться домой без сил. Но блаженная возможность работать по двадцать четыре часа в сутки, не отрываясь от опыта в самый упоительный момент для того, чтобы ползти домой обедать, возможность углубляться в споры с Терри, замысловатые, как богословие, и яростные, как возмущение пьяного, — поддерживала Мартина, и он чувствовал, что мускулы его крепнут. Вначале он часто подумывал, не уступить ли Джойс хоть в одном — разрешить ей построить для них лабораторию получше и более культурное жилище.
— Хотя бы с одним слугой или, самое большее, с двумя и с самой простой, но приличной ванной…
Джойс ему написала: «Ты был до последней степени груб, и всякая попытка к примирению, если оно сейчас мыслимо, в чем я сильно сомневаюсь, должна исходить от тебя».
Он ответил описанием зимнего звона лесов, не упомянув программного слова «примирение».
Они предполагали изучать дальше точный механизм действия производных хинина. На мышах, которых Терри приспособил вместо обезьян, это было затруднительно ввиду их малого размера. Мартин привез с собой штаммы Bacilli lepiseptici — возбудителя плевропневмонии у кроликов — и первой их задачей было узнать, так же ли эффективен их первоначальный состав против него, как и против пневмококка. С нечестивой руганью убедились они, что нет; с нечестивой руганью и кропотливым терпением пустились в бесконечно сложные поиски состава, который оказался бы эффективным.
На жизнь они зарабатывали приготовлением сывороток, продавая их — да и то неохотно — тем врачам, в чьей честности были уверены, и наотрез отказывая аптекарям с широкой клиентурой. Это им приносило неожиданно больший доход, и умные люди считали их слишком хитрыми, чтобы верить в их искренность.
Мартин в равной мере тревожился тем, что он называл своей изменой Клифу, и тем, что бросил Джойс и Джона, но тревожился только тогда, когда не мог уснуть. Неизменно в три часа утра он приводил их обоих, Джойс и верного Клифа, в «Скворечник»; а в шесть часов, жаря на завтрак ветчину, он их неизменно забывал.
Варвар Терри, избавившись от Холаберда — от его улыбочек и требований быстрого успеха, — оказался легким товарищем. Спать ли на верхних нарах, или на нижних, было ему безразлично. Терри нес полуторную нагрузку по колке дров, по добыванию припасов и с веселой прибауткой умело стирал и его и свое