поисках рыскал по огромной комнате.
Но больше всего удручало, что здесь нечего было делать. Из всех видов спорта Мартину был знаком только теннис, но он слишком давно не тренировался, чтобы рискнуть играть со стрекочущими, неотличимыми друг от друга людьми, которые заполняли дом и, по-видимому, вполне добровольно трудились над гольфом и бриджем. Он мало с кем встречался из приятелей, упоминаемых ими в разговоре. Они роняли: «Вы, конечно, знаете нашего милого Р.Г.?» И он отвечал: «Конечно», хотя в жизни не видел их милого Р.Г.
Джойс была так же старательно любезна, как в те дни, когда они пили чай с глазу на глаз, и подыскала ему тощую девицу, игравшую в теннис еще хуже, чем он, — но у нее было двадцать человек гостей, а к дневному воскресному завтраку — даже сорок, — и Мартин оставил приятную надежду пройтись с нею по тенистым аллеям и, может быть, обменявшись взволнованно несколькими фразами, поцеловать ее. С нею вдвоем он пробыл только две-три минуты. Когда он уезжал, она приказала: «Пойдите сюда, Мартин», и отвела его в сторону.
— Вам было совсем не весело.
— Нет, что вы, я…
— Ну, конечно. Вы презираете нас, и вы отчасти правы. Я люблю милых людей, изящные манеры, люблю игру, но я понимаю, что после ночей в лаборатории это все должно казаться пустым.
— Нет. Я тоже все это люблю. По-своему. Я люблю смотреть на красивых женщин — на вас. Но… черт возьми, Джойс, это не для меня. Я всю жизнь был беден и занят по горло. Я не учился вашим играм.
— Но вы, Мартин, легко можете выучиться им при том рвении, которое вы вкладываете во все.
— Например, в пьянство — в Блекуотере.
— Надеюсь, что и в Нью-Йорке тоже. Бедный Роджер, с каким невинным удовольствием напивался он, бывало, на обедах с бывшими однокурсниками! Но я говорю серьезно: если б вы задались этой целью, вы научились бы играть в бридж и в гольф и вести разговор лучше их всех. Если бы вы только знали, до чего молода большая часть американской знати! И вам это пошло бы на пользу, Мартин. Разве не лучше стали бы вы работать, если бы время от времени отрывались от ваших логарифмических таблиц? И разве вы согласитесь признаться, что есть на свете кое-что, чем вы не можете овладеть?
— Нет, я…
— Приходите обедать на будущей неделе во вторник, со мною вдвоем, и мы еще обсудим это. Хорошо?
— С удовольствием.
Несколько часов, в поезде, несшем его в Вермонт, к летнему пристанищу Терри Уикета, Мартин был убежден, что любит Джойс Ленион и что хочет взять штурмом искусство быть занимательным, как брал он штурмом физическую химию. В тесном, затхлом пульмановском вагоне, поставив ноги на чемодан, он с жаром и без тени юмора рисовал себе, как будет щеголять в клубе изысканным галстуком (сперва придется обзавестись таким галстуком — да и клубом), играть в гольф в полудлинных штанах, непринужденно беседовать о нашем милом Р.Г. и с убийственным остроумием болтать о престарелом «роллс-ройсе» нашего милого Латама Айрленда.
Но он забыл свои честолюбивые мечты, как только очутился в гордой собственной хижине Терри у озера, среди дубов и кленов, и услышал новые мысли Терри о разложении производных хинина.
Терри, самый, может быть, несентиментальный человек на земле, назвал свое поместье «Скворечником». Ему принадлежало пять акров леса в двух милях от железнодорожной станции. Дом его представлял собою бревенчатую хибарку на две комнаты с нарами вместо кроватей и клеенкой вместо скатерти.
— Вот мои владения, Худыш, — сказал Терри. — Когда-нибудь устрою здесь лабораторию и буду гнать деньгу — изготовлять сыворотки или что-нибудь еще: поставлю дополнительно несколько строений на лужайке у озера, и будет у меня совершенно независимое пристанище для научной работы: два часа в день на коммерческие цели, часов, скажем, шесть на сон, два часа на еду и похабные анекдоты. Остается — два плюс шесть, плюс два, равно десять, если я что-нибудь смыслю в высшей математике, — остается четырнадцать часов в день на исследования (кроме тех дней, когда навернется что-нибудь экстренное), — и никакого директора, ни высокопоставленных покровителей и попечителей, которым надо угождать, стряпая идиотские отчеты. Конечно, придется отказаться от научных обедов с дамами, разодетыми, как на конфетной коробке, но я полагаю, свинины будет у нас вдоволь; и без табаку не останемся, и кровать твоя будет постлана безукоризненно — раз ты ее постелишь сам. Не так ли? Ну, пошли купаться!
Мартин вернулся в Нью-Йорк с не очень совместимыми планами — стать самым элегантным гольфером в Гринвиче и тушить говядину с Терри в «Скворечнике».
Но первый из этих планов представлял для него больше новизны.
Джойс Ленион наслаждалась обращением в новую веру. Сент-губертские воспоминания и природное непостоянство привели ее к чувству неудовлетворенности роджеровым кругом любителей быстрой езды.
Она позволила дамам-меценаткам, какие водились среди ее знакомых, вовлечь ее в различные движения, которыми упивалась, как в семнадцатом году упивалась своею энергичной и совершенно бесполезной военной работой, ибо Джойс Ленион принадлежала в известной мере к устроительницам — эпитет, изобретенный Терри Уикетом для Капитолы Мак-Герк.
Джойс была Устроительницей и даже Усовершенствовательницей, но Капитолой она не была; она не обмахивалась пышным веером, не говорила нараспев и не разряжала в разговоре всю свою женскую страстность. Она была красива, иногда великолепна, была хищницей, одинаково далекой как от стиля раздушенных будуаров и черного белья, так и от воркующей косности Капитолы. Прямые складки плотного белого шелка, холеная кожа — это у Джойс было.
За всеми причинами, по которым она ценила Мартина, стоял тот факт, что она только раз в жизни чувствовала себя полезной и независимой, — когда превратилась в больничную кухарку.
Она, возможно, плыла бы и дальше по течению, как плыли все в ее кругу, если бы не позволил себе вмешаться Латам Айрленд, адвокат-дилетант-любовник.
— Джой, — заметил он, — мне кажется, доктор Эроусмит подается в этом доме в подозрительно больших дозах. Я в качестве вашего доброго дядюшки…
— Латам, мой золотой, я вполне согласна с вами, что Мартин чрезмерно агрессивен, неотесан, крайне эгоистичен, изрядно самодоволен, чрезвычайно педантичен и что у него убийственные рубашки. И я склонна думать, что выйду за него замуж. Я почти что думаю, что я его люблю!
— А не проще ли будет совершить самоубийство посредством цианистого калия? — сказал Латам Айрленд.
Мартин чувствовал к Джойс то, что всякий тридцативосьмилетний вдовец чувствовал бы к молодой и красивой женщине, умеющей вести разговор и отдающей должное его уму. Ее богатство не составляло для него проблемы. Он не бедный человек, который женится на деньгах! Он, как- никак, получает десять тысяч в год, то есть на восемь тысяч больше, чем нужно ему на жизнь!
Иногда его смущало подозрение, что она не может жить без роскоши. Гордясь собственной хитростью, он вдруг предлагал отказаться от обеда в ее стильном зале под XVII век и провести вечер по его, Мартина, вкусу. Она с восторгом соглашалась. Они ходили по сомнительным ресторанам Гринвич-Вилледжа, где были свечи и официанты, похожие на художников, и нечего было есть; заглядывали в чайные китайского квартала, где кормили превосходно, но без декорума. Мартин даже настаивал на поездках в метро, хотя после обеда обычно забывал свой спартанский уклад и вызывал такси. Джойс все это принимала, глазом не сморгнув и даже почти не усмехаясь.
Она играла с ним в теннис на корте, устроенном на крыше ее особняка; посвятила его в тонкости бриджа, в котором он благодаря своей сосредоточенности и памяти вскоре превзошел ее и которым до странности увлекся; она его убедила, что его стройные ноги будут очень эффектны в штанах для гольфа.
Однажды, в осенний ясный вечер, он зашел к ней, чтобы поехать куда-нибудь пообедать. Его ждало такси.
— Почему же мы сегодня изменяем метро? — сказала Джойс.
Они стояли в подъезде ее особняка, на одной из несообразно дорогих и совершенно неромантических