принялась умащать себя увлажняющими кремами, красуясь перед тем, кто незримо наблюдал за ней, а сердце ее колотилось от ярости. Что ты делаешь, Лукреция?
Что это за выходки? Но она продолжала выставлять себя напоказ, чего не делала раньше никогда и ни для кого – даже для Ригоберто! – продолжала, не одеваясь, расхаживать по туалетной комнате, полоща рот, расчесывая волосы, прыскаясь одеколоном. И, разыгрывая этот спектакль, она думала, что нашла изощренный способ проучить испорченного мальчишку, притаившегося во тьме над ее головой, раз и навсегда покончив с невинностью, прикрывавшей его дерзкие проделки.
Она легла в постель, все еще дрожа, и долго не могла заснуть, тоскуя без Ригоберто, терзаясь отвращением к себе и своему поступку, ненавидя пасынка и стараясь не признаваться самой себе в том, что означают эти волны жара, время от времени словно током пронизывавшие и напрягавшие соски ее грудей. Что с тобою, Лукреция? Она не узнавала себя. Это и значит – сорок лет? Или это плоды ночных фантазий и сумасбродств, столь любимых Ригоберто? Нет, всему виной – Фончито. «Этот ребенок развратил меня», – подумала она в растерянности.
Когда же она наконец уснула, приснился ей странный, сладострастный сон, в котором ожили гравюры из тайной коллекции дона Ригоберто. Супруги так любили по ночам рассматривать и обсуждать их, черпая в этих репродукциях новое вдохновение для своей страсти.
5. Диана после купанья
Справа – это я, Диана-Лукреция. Да, это я, богиня лесов и рощ, плодородия и деторождения, покровительница охоты. Греки называют меня Артемидой, я в родстве с Луною и прихожусь Аполлону сестрой. Среди тех, кто поклоняется мне, больше всего женщин и простолюдинов. По всей империи стоят воздвигнутые в мою честь храмы. А справа от меня склонилась к моим ногам Юстиниана, моя служанка, моя любимица. Мы только что искупались и сейчас предадимся любви.
Этого зайца, этих куропаток и фазанов я застрелила сегодня на рассвете: Юстиниана извлечет стрелы, вымоет их и уложит в колчан до следующей охоты. А с этими собаками я охочусь редко, на такую дичь, как сегодня, – никогда: побывав в их клыкастых пастях, добыча становится несъедобной. Эти легавые – так, для красоты. Нынче вечером мы с Юстинианой отужинаем нежным ароматным мясом, приправленным редкими душистыми травами; мы запьем его вином из Капуи; мы будем есть до отвала, пить допьяна. Я знаю толк в наслаждениях. На протяжении многих веков неустанно развиваю я эту мою способность и могу сказать без похвальбы, что достигла совершенства. Я овладела искусством добывать нектар наслаждения из всех – даже подгнивших – плодов бытия.
А главного героя нет на полотне. Верней сказать, не видно. Он спрятался где-то рядом, он притаился за деревьями и неотрывно смотрит на нас. Он замер в столбняке обожания, присев на корточки в лесной чащобе, и его красивые глаза, цветом подобные рассветному небу в полуденных краях, широко раскрыты, а круглое лицо разрумянилось в страстном томлении. Листочки и веточки запутались в его золотистых кудрях, незрелая отроческая плоть напряжена и воздета, как копье. Да, он где-то здесь, он с жадностью ловит и впитывает каждое наше движение, каждое слово, делая нас предметом своих целомудренно ребяческих грез. Его присутствие забавляет нас и придает нашим играм особую порочность. Он пасет коз, играет на свирели и зовется Фонсином.
Однажды, накануне августовских ид, когда я гнала оленя, Юстиниана обнаружила этого пастушка. Ни на миг не отрывая от меня глаз, ошалев, спотыкаясь, он крался за мною. Служанка говорит, что, увидев меня – луч солнца окружил мои волосы огненным сиянием, воспламенил мои глаза, каждый мускул моего тела был напряжен перед тем, как пустить с тугой тетивы стрелу, – мальчик расплакался. Когда же Юстиниана принялась утешать его, то догадалась, что плачет он от счастья.
'Безупречность твоего тела до срока сделала для него внятным язык любви, – философствовала Юстиниана, пересказав мне этот случай. – Твоя красота приковала его к месту, как приковывает птичку взгляд змеи. Сжалься над ним, Диана-Лукреция. Почему бы этому пастушку не принять участие в наших играх?
Мы потешим его и потешимся сами'.
Так мы и поступили. Юстиниана в той же мере, что и я, а быть может, и еще щедрее, одарена от природы способностью искать и находить наслаждение и никогда не ошибается в том, что может подарить его. И эта ее способность мне милей даже, чем стройная крутизна ее бедер и чем шелковистая поросль на лобке, которая приходится мне так по вкусу: более всего остального люблю я стремительность ее выдумки, безошибочность ее чутья, отыскивающего в нашем бурном мире источники все нового и нового наслаждения.
С той поры мы допустили его к нашим забавам, и, хоть минуло уже немало дней, игра все никак не наскучит нам, не приестся и не надоест. Каждый следующий день веселит нас сильней предыдущего, сообщая нашему бытию прелесть новизны.
Но Фонсин, прекрасный, как юное божество, наделен и очаровательным свойством души: он очень робок. Дважды или трижды пробовала я приблизиться и заговорить с ним, и всякий раз – тщетно: побледнев, он, словно вспугнутый олень, уносится прочь, исчезая, как по волшебству, в переплетении ветвей. Однажды он проговорился Юстиниане, что одна лишь мысль о том, что я взгляну в его глаза и обращусь к нему, а он не то что прикоснется ко мне, но хотя бы окажется подле меня, приводит его в полнейшее смятение. «Твоя госпожа неприкосновенна, – пролепетал он, – я знаю, что стоит мне подойти ближе, ее красота испепелит меня, подобно тому, как сжигает бабочку зной аравийской пустыни».
И потому мы устраиваем наши игры как бы потихоньку от него. Разнообразя наши прихотливые затеи, начинаем мы некое действо, похожее на восхищающие чувствительных эллинов трагедии, в которых вместе и наравне страдают и губят друг друга люди и боги. Юстиниана, притворяясь, что она в заговоре с ним, а не со мной – на самом же деле подыгрывает она обоим, а более всего – самой себе, – прячет пастушка где- нибудь неподалеку от того грота, где я намереваюсь провести ночь, и в красноватом свечении жаровни раздевает меня, умащает меня благовонным медом сицилийских пчел. Это лакедемонийское снадобье не только делает кожу свежей и гладкой, но и пробуждает желание. Я закрываю глаза, а моя служанка и возлюбленная растирает и разминает мои члены, открывая их взору моего целомудренного обожателя. И когда по моему трепещущему под ее искусными пальцами телу проходит череда коротких сладостных судорог, я угадываю присутствие Фонсина. Я его вижу, я вдыхаю его запах, я ласкаю его, я прижимаю его к себе и прячу внутри себя – и при этом мне нет нужды прикасаться к нему. И стократ сильней мое наслаждение оттого, что он делит его со мной. И блаженство мое проникнуто кроткой нежностью, ибо я ощущаю, что он, хрупкий, невинный, блистающий от пота, созерцает меня и счастлив этим созерцанием.
И вот, спрятанный от моих глаз Юстинианой, пастушок видит, как засыпаю я и пробуждаюсь поутру, видит, как мечу я копье и спускаю тетиву, как одеваюсь и сбрасываю одежды, видит, как, присев на корточки на двух камнях, пускаю я золотистую струйку в прозрачный поток, из которого он тотчас поспешит напиться, став ниже по течению. Видит он, как отсекаю я головы гусакам и ощипываю голубок, чтобы принести их кровь в жертву богам, а по внутренностям узнать неведомое будущее. Видит он, как ласкаю и услаждаю себя я сама, видит, как ласкаю я Юстиниану, видит и то, как мы с нею, погрузившись в воды