полюбил ее, и чтобы по ночам — в твой гамак? Да. Голая? Да. Ему хорошо с ней? Да. Лучше, чем с ачуалками? Да. Лучше, чем с шапрой? Да, да, Лалита, — и чтобы у них родился еще один ребенок. Посмотрите, дон Акилино, как он вырос, правда? Он говорит по-уамбисски лучше, чем по-испански. А старик — горюешь, Лалита? И она — не без того, дон Акилино, потому что Фусия уже не любит ее. И он — плохо обращается с тобой? Ревнуешь его к ачуалкам, к шапре? А она — сердце кипит, дон Акилино, но все же ей с ними веселее, ведь у нее нет подруг, и ей жаль, что Фусия отдает их Пантаче, Ньевесу или уамбисам. Вернутся они сегодня? Но в этот день вернулся Хум, а не они. Была сиеста, когда шапра с криком вбежала и затрясла гамак, звеня своими бубенчиками, браслетами и зеркальцами. И Лалита — что, уже приехали? А она — нет, приехал тот агварун, который сбежал. Лалита нашла его у черепашьего садка, где он засаливал багров, и она — где же ты пропадал, Хум, почему, что ты делал столько времени — молчит, — мы уж думали, что ты не вернешься, — а Хум, почтительно подав ей багров, — это я привез тебе. Он вернулся таким же, как был, — с обритой наголо головой и кроваво-красными, как рубцы, полосами ачоте на спине. И Лалита — они ушли в поход, вверх по реке, к озеру Римачи, он был им очень нужен, почему ты даже не попрощался? Знает ли Хум Муратов[63]? Они смелые? Как он думает, будут они драться или добром отдадут каучук? Уамбисы ездили искать его, и Пантача — может, они убили его, ведь они его ненавидят, а лоцман Ньевес — не думаю, они уже подружились, и Фусия — с этих собак станется. А Хум — меня не убили, я ушел туда, а теперь вернулся, и Лалита — он останется? Да. Хозяин поругает его, но ты не уходи, Хум, он быстро отходит, и кроме того, разве в глубине души он не ценит его? И Фусия — этот Хум немножко ненормальный, но он мне полезен, он мастак уговаривать агварунов. Ты бы видела, Лалита, как он обрабатывает их, — и кричит, и упрашивает, и пляшет, а они и руками, и головой — да, да, и всегда добром отдают им каучук. И она — что ты им говоришь, Хум, расскажи мне, как ты их уговариваешь. Христиане дьяволы, да? Хозяин жульничает, обманывает агварунов? А Фусия — но когда- нибудь они его убьют, а кто же его заменит, черт побери? И она — это правда, что ты не хочешь возвращаться в Уракусу? Правда, что ты ненавидишь христиан? И нас тоже? А Пантача — да, хозяйка, потому что его вздули, и Ньевес — почему же тогда он не убивает нас, когда мы спим, и Фусия — мы его месть, и она — это правда, что его повесили на капироне? А Фусия — он сумасшедший, Лалита, но не злой — ты кричал, когда тебя жгли? — а до чего он ловко ставит ловушки, никто лучше него не умеет охотиться и ловить рыбу — у него есть жена? Ее убили? — и когда нет еды, Хум идет в лес и приносит паухилей, аньюхе[64], куропаток — ты раскрашиваешь себя, чтобы помнить о том, как тебя били плетью? — а однажды он у меня на глазах убил чучупе [65] из своей сербатаны[66], он знает, что его враги это те — верно, Хум? — Кого Фусия оставляет без товара, не думай, Лалита, что он помогает мне ради моих прекрасных глаз. И Пантача — сегодня я видел его возле обрыва, он трогал свой шрам и разговаривал вслух сам с собой, и Фусия — тем лучше, что его так разбирает, мне ведь его месть ничего не стоит, а Пантача — по-агварунски, я не понял, что он верещит. Видно, он только о мести и думал: когда приезжал дон Акилино, уамбисы, как обезьяны-ревуны, скатывались с лупун на пристань и, визжа и толкаясь, хватали свои порции соли и анисовки, и на лезвиях топоров и мачете, которые раздавал им Фусия, отражались их пьяные от радости глаза, а Хум ушел. Куда? В ту сторону, но я ведь вернулся. Неужели он ничего не хотел? Нет. Ни рубашки, ни водки, ни мачете, ни соли? Нет, и Лалита — лоцман обрадуется, что ты вернулся, Хум, вот он тебе друг, верно? И Хум — да, а она — спасибо за рыбу, жаль только, что ты ее засолил. И лоцман Ньевес не знает их имена, хозяйка, он ему не сказал, знает только, что это были два христианина, и они восстановили его против хозяев, и он говорил, что они его погубили, и Лалита — они обманули тебя? Обокрали? А Хум -они дали мне совет, и она — мне хотелось бы поговорить с тобой, Хум, почему он отворачивается, когда она зовет его? Молчание. Он стесняется? А Хум -я принес его для тебя, а уамбисы выпускают из него кровь, и она — что ты принес? Олененка? И он почтительно — да, олененка, и Лалита — идем, а то они его съедят, пусть он нарубит хвороста, а Хум — ты голодная? А она — очень, очень, с тех пор как они уехали, она ни разу не ела мяса, Хум. А потом они вернулись, и она — войди в хижину, посмотри на Акилино, правда, он вырос, Хум? Да. И говорит по-язычески лучше, чем по-христиански. Да. А у Хума есть дети? Были, но теперь уже нет. Много? Мало. И тут пошел дождь. Два дня кряду из густых, темных туч, нависших над лупунами, лила черная вода, и весь остров превратился в трясину, а озеро заволакивал непроглядный туман, и птицы падали мертвыми у двери хижины, и Лалита — бедняги, они сейчас, должно быть, в пути, пусть укроют шкуры и каучук, а Фусия, наверное, орет на всех -побыстрее, собаки, черт бы вас подрал, высаживайтесь на этой отмели и ищите местечко, где можно укрыться, какую-нибудь пещеру, чтобы развести огонь, а Пантача варит свои травы, а лоцман жует табак, как уамбисы. Он и на этот раз привезет ей что-нибудь? Ожерелья? Браслеты? Перья? Цветы? Он любит ее? Он думает по ночам о ней? Когда она сказала — а что, если узнает хозяин, он ответил — а хотя бы и узнал, тут нет ничего худого, это только маленький подарок в благодарность за то, что вы были так добры ко мне, когда я болел. Он чистоплотный и вежливый, снимает шляпу, когда здоровается со мной, и пусть Фусия не оскорбляет меня так, зачем он называет меня прыщавой? Фусия может заметить, и тогда он отомстит ему — у лоцмана загораются глаза, когда я прохожу поблизости. Он мечтает о ней? Хочет прикоснуться к ней? Обнять ее? Сказать ей — разденься и ложись в мой гамак? Хочет, чтобы она поцеловала его? В губы? В спину? Боже мой, Боже мой, пусть они сегодня вернутся.
Они появились в благодатный год: земледельцы с утра до вечера восхваляли неслыханный урожай хлопка, а в Пьюранском центре и в Клубе Грау распивали французское шампанское. В июне по случаю национального праздника и годовщины основания города было устроено народное гулянье, и на песках с полдюжины цирков раскинули свои шатры. Богатые люди привозили для своих балов оркестры из Лимы. Это был также год памятных событий: Чунга начала работать в маленьком баре Доротео, умерли Хуана Баура и Патросинио Найя, Пьюра вышла из берегов, не было ни засухи, ни порчи. Город жадным роем осаждали коммивояжеры и скупщики хлопка, и в тавернах за стаканом вина урожай переходил из рук в руки. Появлялись новые лавки, отели, жилые кварталы. А в один прекрасный день пронесся слух: «Неподалеку от реки, за бойней, есть публичный дом».
Это был не дом, а отгороженный гаражными воротами грязный закоулок, по обе стороны которого находились каморки из необожженного кирпича, а в глубине — сооружение из досок, положенных на бочки, служившее баром; над входом горела красная лампочка. Проституток было шесть — все пришлые, старые, дряблые. «Это те, которые не сгорели, — говорили шутники. — Они вернулись». В Доме на бойне с самого начала не было отбоя от посетителей, да и в прилегающих кварталах вечно шатались пьяные гуляки, и в «Экое и нотисиас», «Эль тьемпо» и «Ла индустриа» по этому поводу появились заметки, письма протеста, обращения к властям. Но тут неожиданно открылся новый публичный дом посреди Кастильи. Это был уже не закоулок, а шале с балконами и садом. У обескураженных приходских священников и дам, собиравших подписи под петицией о закрытии Дома на бойне, опустились руки. Только неукротимый отец Гарсиа с кафедры церкви на площади Мерино упорно продолжал требовать санкций и предрекать бедствия: «Бог подарил пьюранцам хороший год, а теперь для них наступят времена тощих коров». Но его предсказания не сбылись, и на следующий год урожай хлопка был не хуже, чем в предыдущий. Теперь уже в городе имелось не два, а четыре публичных дома, и один из них — самый шикарный и более или менее респектабельный, с белыми девицами, еще совсем молоденькими и, по-видимому, завербованными в столице, — находился в двух шагах от собора.
И в этот самый год Чунга и Доротео разругались и подрались, да так, что чуть не проломили друг другу бутылками головы, и в полиции Чунга с документами в руках доказала, что она единственная хозяйка бара. Кто знает, что за история крылась за этим, какие между ними были тайные сделки. Во всяком случае, с тех пор владелицей заведения стала Чунга. Она управляла им твердой рукой и, хотя держалась приветливо, умела заставить пьянчуг уважать себя. Это была сухощавая девушка с плоской фигурой, темноватой кожей и бронированным сердцем. Ее черные волосы всегда были стянуты сеткой, безгубый рот, казалось, не ведал улыбки, а глаза смотрели на все с такой апатией, от которой сникало веселье. Она носила туфли на низком каблуке, носки, блузу, которая тоже походила на мужскую, и никогда не красила губы, не румянилась и не делала маникюр, но, несмотря на ее манеру одеваться и держать себя, в ее голосе было что-то очень женственное, даже когда она говорила грубости. Своими большими квадратными руками она с одинаковой легкостью поднимала столы и стулья, откупоривала бутылки и отвешивала оплеухи нахалам. Говорили, что она такая жесткая и черствая по вине Хуаны Бауры, которая воспитала в ней недоверие к мужчинам, любовь к деньгам и привычку к одиночеству. Когда прачка умерла,