трухлявых, которые валятся от первого толчка, связывает их лианами и выламывает два шеста — один про запас. А теперь не выходить на плес, пробираться по протокам и заводям, да это и нетрудно — здесь повсюду вода. Только как тут ориентироваться, верховье — не его места, а при таком разливе и вовсе не разберешь, что к чему, доберется он так до Сантьяго? Что ж поделаешь, придется еще с недельку помучиться, Адриан Ньевес, ты хороший лоцман, принюхайся как следует, запах не обманет, это верное направление, так держать и не дрейфить, главное — не дрейфить. Но куда же его несет теперь? Протока петляет и петляет, и плывет он почти в темноте — лес густой, и в чащобу едва проникает солнце. Душно, пахнет гниющим деревом и тиной, да еще нет спасу от летучих мышей — у него руки устали и глотка охрипла их отгонять, легко сказать — еще недельку. Ни назад, ни вперед, ни вернуться на Мараньон, ни добраться до Сантьяго, течение, как былинку, несет его неизвестно куда, а вдобавок льет дождь, льет и льет день и ночь. Но наконец протока кончается, и показывается маленькое озерцо со щетиной чамбир по берегам. Смеркается. Он ночует на островке, проснувшись, жует горькие травинки, опять пускается в путь и только через два дня убивает палкой тощего тапира и съедает его полусырым. Он до того ослабел, что не может даже держать шест, и его всласть искусали москиты -кожа горит, а ноги как у капитана Кироги, про которого рассказывал капрал, что-то с ним сталось, отпустили его уракусы? Может, и убили — они не на шутку рассвирепели. Пожалуй, надо было ему все-таки вернуться в Форт Борха, лучше быть солдатом, чем трупом, Адриан Ньевес, невесело умереть в лесу от голода или лихорадки. Он лежит пластом на плоту, и так проходит немало дней, прежде чем его выносит из протоки в огромное озеро, — что это, неужели Римаче? Не может быть, чтоб вода так поднялась, — а посреди озера виднеется остров со стеною лупун над обрывом. Он, не поднимаясь, отталкивается шестом, остров все ближе, и, наконец, между деревьями в уродливых наростах показываются голые фигуры. Черт возьми, агваруны? Помогите! Удастся ли с ними поладить? Он приветственно машет им обеими руками, а они суетятся, кричат, показывают на него друг другу — помогите! — и, привстав, он видит христианина и христианку, они его поджидают, а у него голова идет кругом — до чего же он рад видеть христианина, хозяин. Хозяин спас ему жизнь, а он уж думал, что ему конец, и он смеется, и ему дают выпить еще, и во рту у него приятный, чуть терпкий вкус анисовки, а позади хозяина хорошенькая молодая женщина с красивыми длинными волосами, и ему кажется, будто все это сон. Он благодарит и хозяйку — вы тоже спасли мне жизнь, да вознаградит вас Господь. Когда он просыпается, они все еще возле него, и хозяин — ну наконец-то, он проспал целый день, как он себя чувствует? И Адриан Ньевес — спасибо, очень хорошо, хозяин, но нет ли поблизости солдат? Нет, солдаты сюда не заглядывают, а почему он спрашивает, что он такое сделал, а Адриан Ньевес — ничего худого, хозяин, он никого не убил, а просто удрал с военной службы, потому что не может жить взаперти, в казарме, для него всего дороже вольный воздух, а зовут его Ньевес, и до того, как его заарканили солдаты, он был лоцманом. Лоцманом? Тогда, значит, он хорошо знает здешние края и может провести лодку в любом месте и в любую пору, а он: конечно, может, хозяин, он ведь с измальства лоцман, можно оказать, от рождения. На этот раз он заблудился потому, что поплыл по старицам в самый разлив, чтобы не наткнуться на солдат. Не мог ли бы он быть полезен хозяину? И хозяин: да, Ньевес может остаться на острове, он ему даст работу. Здесь он будет в безопасности, ни солдатам, ни жандармам сюда не добраться. Это его жена, Лалита, а его зовут Фусия.
— В чем дело, старина? — сказал Хосефино. — Не валяй дурака.
— Я иду к Чунге, — взревел Литума. — Вы идете со мной? Нет? Ну и не надо, пойду один.
Но братья Леон обхватили его за плечи и удержали на месте. Лицо у него налилось кровью, на лбу выступил пот, глаза тоскливо бегали.
— К чему это, брат, — сказал Хосефино. — Нам и здесь хорошо. Успокойся.
— Я хочу только послушать арфиста с серебряными пальцами, и больше ничего, непобедимые, — жалобно сказал Литума. — Мы выпьем по стаканчику и вернемся, клянусь вам.
— Ты всегда был таким мужественным человеком, не роняй же себя, старина.
— У меня и теперь побольше мужества, чем у любого, — запинаясь, пробормотал Литума, — но уж очень тяжело на сердце.
— А ты поплачь, — ласково сказал Обезьяна. — Не стыдись, отведи душу.
Литума уставился в пустоту. Свой костюм цвета лукумы он уже успел запачкать и обслюнявить. Друзья долго сидели молча и пили — каждый в особицу, не чокаясь. Из таверн доносились отзвуки тондеро и вальсов, в воздухе пахло чичей и жареным мясом. Лампа мерно покачивалась, и от этого четыре тени, падавшие на циновки, то увеличивались, то уменьшались, а в нише, чадя, догорала свеча, и вьющийся дымок, словно длинные темные волосы, окутывал гипсовую Богоматерь. Литума с трудом встал, отряхнулся, блуждающим взглядом обвел комнату и вдруг запустил два пальца в рот. Когда его вырвало, он сел на свое место, вытер платком рот и, обессиленный, бледный, дрожащими руками зажег сигарету.
— Мне уже лучше, старина. Рассказывай дальше.
— Мы мало что знаем, Литума. Я хочу сказать, не знаем, как это произошло. Когда тебя посадили, нам пришлось уехать. Мы были свидетелями, и нас могли замести, ты ведь знаешь, Семинарио — люди богатые, с большими связями. Я уехал в Сульяну, а твои двоюродные братья — в Чулуканас. Когда мы вернулись, домик в Кастилье уже пустовал, и никто не знал, где она живет.
— Значит, бедняжка осталась одна-одинешенька, — проговорил Литума. — Без гроша за душой, да еще беременная.
— Насчет этого не беспокойся, брат, — сказал Хосефино. — Она не родила. Вскоре мы узнали, что она шляется по кабакам, а однажды ночью встретили ее в «Рио Баре» с каким-то типом, и она уже не была беременна.
— И что же она сказала, когда вас увидела?
— Ничего, старина. Она холодно поздоровалась с нами, и все. А потом мы сталкивались с ней то здесь, то там, и всегда она была с кавалером. Наконец в один прекрасный день мы увидели ее в Зеленом Доме.
Литума отер платком лицо, затянулся сигаретой и выпустил изо рта густое облачко дыма.
— Почему вы мне не написали? — Голос его становился все более хриплым.
Тебе и так было несладко за решеткой, в чужом краю. Зачем нам было еще больше отравлять тебе жизнь, старина? Когда человек в беде, ему не пишут о таких вещах.
— Хватит, братец, к чему растравлять себе сердце, — сказал Хосе. — Переменим тему.
От губ до горла Литумы тянулась блестящая ниточка слюны. Голова его медленно, тяжело покачивалась в лад мерному колебанию теней на циновках. Хосефино наполнил стаканы. Они продолжали молча пить, пока свеча в нише не погасла.
— Мы сидим здесь уже два часа, — сказал Хосе, показав на подсвечник. — Ровно на два часа фитиля хватает.
— До чего я рад, что ты вернулся, братец, — сказал Обезьяна. — Не делай такое лицо. Развеселись, все мангачи будут счастливы увидеть тебя. Развеселись, братец.
Он повалился на Литуму, обнял его и до тех пор смотрел на него своими большими, живыми, горящими глазами, пока Литума не улыбнулся, легонько щелкнув его по лбу.
— Вот это мне по душе, братец, — сказал Хосе. — Да здравствует Мангачерия, споем гимн.
И вдруг все трое начали, перебивая друг друга, вспоминать те времена, когда они были детьми и, удирая купаться, перелезали через кирпичные стены Казначейской школы или верхом на чужом муле трусили по песчаным тропинкам, вьющимся между фермами и хлопковыми плантациями, в сторону Нариуала, где шумел карнавал и взбешенных прохожих отовсюду бомбардировали катышками и яичными скорлупками, а они, мальчишки, донимали и полицейских, не решавшихся лезть за ними на деревья и крыши, или оголтело гоняли на солнцепеке тряпичный мяч по бескрайнему футбольному полю пустыни. Хосефино молча слушал их, и во взгляде его сквозила затаенная зависть. Вспоминали они и о том, как мангачи осуждали Литуму: неужели это правда, что ты завербовался в жандармерию? Изменник, желтый, а братья Леон и Литума смеялись. Откупорили еще бутылку. По-прежнему молчаливый Хосефино пускал колечки дыма, Хосе насвистывал, Обезьяна удерживал писко во рту, полоскал им горло, делал вид, что жует, строил рожи — смотрите, меня не тошнит, и не жжет, только изнутри греет, приятненько так, одно слово — писко.
— Спокойно, непобедимый, — сказал Хосефино. — Куда ты, держите его.
Братья Леон догнали Литуму на пороге. Хосе держал его за плечи, а Обезьяна, обхватив за пояс, тряс