– Кто?
– Не знаю. Кто-нибудь. Она такая красивая.
– Ничего особенного. Скорей уродина.
– Для меня красивая.
– Сопляк ты! Я предпочитаю бабу, с которой можно переспать.
– Понимаешь, я, кажется, ее люблю.
– Ах, сейчас заплачу!
– Если б она согласилась ждать, пока я кончу образование, я бы на ней женился.
– Рога наставит. Хотя какое мое дело. Хочешь, пойду к тебе в шаферы?
– Почему ты так говоришь?
– Лицо у тебя такое, рога пойдут.
– Наверное, она не получила мои письма.
– Наверное.
– Почему ты не хотел написать? Ты на этой неделе всем писал.
– Не хотел, и все.
– Что я тебе сделал? Чего ты сердишься?
– Надоело тут торчать. Думаешь, тебе одному на волю хочется?
– Почему ты поступил в училище?
Альберто засмеялся:
– Чтоб спасти честь семьи.
– Ты не можешь говорить серьезно?
– А я серьезно, Холуй. Папаша сказал, я втаптываю в грязь честь семьи. И сунул меня сюда, чтоб я исправился.
– Почему ты не провалился на вступительных?
– Из-за одной девчонки. Разочаровался во всем, ясно? И в наше заведение так поступил – с горя и ради чести семьи.
– Ты был влюблен?
– Она мне нравилась.
– А она красивая была?
– Да.
– Как ее звали? И что у вас было?
– Элена. Ничего не было. И вообще не люблю про себя рассказывать.
– Я вот тебе рассказываю.
– Твое дело. Не хочешь – не говори.
– Сигареты есть?
– Нет, сейчас достанем.
– Я без гроша.
– У меня есть два соля. Вставай, пошли к Паулино.
– Не могу, надоело. Меня прямо тошнит от Питона и от этого Гибрида.
– Тогда спи. А я пойду.
Альберто встал. Холуй смотрел, как он надевает берет и поправляет галстук.
– Хочешь, я тебе кое-что скажу? – проговорил Холуй. – Я знаю, ты будешь смеяться. А мне все равно.
– Говори.
– Ты мой единственный друг. Раньше у меня были только знакомые. Да и тех не было – так, здоровался. Мне только с тобой хорошо.
– Наверное, так дамочки в любви объясняются, – сказал Альберто.
Холуй улыбнулся.
– Грубый ты, – сказал он. – А добрый.
Альберто пошел к выходу. В дверях он обернулся.
– Достану сигарет – принесу.
Во дворе было мокро. Пока они говорили в казарме, пошел дождь, а он и не заметил. По ту сторону луга сидел на траве кадет. Тот, что в прошлую субботу, или другой? «А теперь я туда войду, а потом мы выйдем на пустой двор, и войдем в казарму, и я скажу, мы были у Гибрида, и мы заснем, и будет воскресенье, и понедельник, и много недель».
VI
Он вынес бы и позор и одиночество – к ним он привык, они только ранили душу, но этой пытки заключением он вынести не мог, он ее не выбирал, его скрутили насильно, словно надели на него смирительную рубаху. Он стоял у дверей лейтенанта и не решался поднять руку. Он знал, что постучится, – он тянул три недели и теперь не боялся и не тосковал. Просто рука не слушалась, вяло болталась, висела, не отклеивалась от брюк. Так бывало и раньше. В школе св. Франциска Сальского [15] его дразнили куколкой, потому что он всегда трусил. «Куколка, а ну поплачь, поплачь!» – кричали ребята на переменах. Он отступал спиной к стене. Лица надвигались, голоса крепчали, детские рты хищно скалились – вот-вот укусят. Он плакал. Наконец он сказал себе: «Надо что-то сделать». При всем классе он вызвал самого сильного – сейчас он уже не помнил ни его имени, ни лица, ни грозных кулаков, ни сопенья. Когда он стоял перед ним – на свалке, в кругу кровожадных зрителей, – он не боялся, даже не волновался, он просто пал духом. Его тело не отвечало на удары и не уклонялось от них – оно ждало, пока тот, другой, устанет. Он хотел наказать, переделать свое трусливое тело, потому и заставил себя обрадоваться, когда отец заговорил об училище, потому и вытерпел здесь двадцать четыре долгих месяца. Теперь надежда ушла; он никогда не станет сильным, как Ягуар, или хитрым притворой, как Альберто. Его раскусили сразу – никак не скроешь, что ты беззащитный, трус, холуй. Теперь он хотел одного – свободы; делать что хочешь со своим одиночеством, вести его в кино, запираться с ним наедине. Он поднял руку и трижды постучал в дверь.
Может быть, Уарина спал? Его припухшие глаза багровели на круглом лице, как две язвы; волосы были всклокочены, взгляд мутный.
– Мне надо с вами поговорить, сеньор лейтенант. Лейтенант Ремихио Уарина был среди офицеров таким же изгоем, каким Холуй среди кадетов: он не отличался ни ростом, ни силой, его команды вызывали смех, его никто не боялся, сержанты отдавали ему рапорт, не вытягиваясь, и презрительно смотрели на него; его рота была хуже всех, капитан Гарридо распекал его на людях, кадеты рисовали его в непристойных позах. По слухам, он держал лавочку в Верхних Кварталах, его жена торговала там сластями и печеньем. Почему он пошел в военное училище?
– Что там у вас?
– Разрешите войти? Я по важному делу, сеньор лейтенант.
– Вы хотите побеседовать со мной? Обратитесь к своему непосредственному начальнику.
Не одни кадеты подражали лейтенанту Гамбоа. Уарина перенял у него привычку стоять навытяжку, цитируя устав. Но в отличие от Гамбоа у него были хилые ручки и дурацкие усики – черное пятнышко под носом. Кто такого испугается?
– Это тайна, сеньор лейтенант. Дело очень важное.
Лейтенант посторонился, он вошел. Постель была в беспорядке, и Холуй сразу подумал, что, наверное, вот так – голо, печально, мрачно – в монастырской келье. На полу стояла пепельница, полная окурков; один еще дымился.
– Что у вас? – повторил Уарина.
– Я по поводу того стекла.
– Имя, фамилия, взвод, – быстро сказал лейтенант.
– Кадет Рикардо Арана, пятый курс, первый взвод.