В нескольких шагах перед полковником и его штабом следует конвой, а за ним, спешившись по примеру многих офицеров, ведя своих лошадей в поводу и разговаривая, идут, неприятно поражая глаз своим штатским видом, корреспонденты. В середине колонны упряжки волов, подхлестываемых ездовыми, тянут орудия-тут распоряжается офицер с красными артиллерийскими ромбами на рукавах – капитан Жозе Агостин Саломан да Роша. Слышны только крики солдат, понукающих волов, когда те останавливаются или сворачивают с колеи: все остальные переговариваются вполголоса, берегут силы, а то и вовсе шагают молча, смотрят на гладкую, почти голую равнину-для многих такой пейзаж в новинку. Солнце печет, солдаты в толстых мундирах, с тяжелыми ружьями и ранцами обливаются потом, но все же стараются, как было приказано, пореже прикладываться к горлышку фляг: знают, что уже началась первая битва-битва с жаждой. Вскоре они догоняют и оставляют позади гурт скота – живой провиант; быков, коз и козлят гонит рота солдат и несколько пастухов, пустившихся в путь еще затемно. Впереди-угрюмый майор Фебронио де Брито, который беззвучно шевелит губами, горячо споря с кем-то невидимым. Колонну замыкает кавалерийский эскадрон под командованием юркого и молодцеватого капитана Педрейры Франко. Полковник Морейра Сезар едет, долго не произнося ни слова, его свита тоже хранит молчание, чтобы не помешать командиру полка в его размышлениях. Только при въезде в Пау-Секо полковник, поглядев на часы, говорит:
– Если будем и дальше так ползти, господа из Канудоса оставят нас в дураках. – Он поворачивается к Тамариндо и Кунье Матосу. – Обоз надо будет оставить в Монте-Санто. Облегчим ранцы. Мы оказались чрезмерно запасливыми. Обидно будет найти в Канудосе одних только стервятников.
За полком следует обоз: запряженные мулами телеги везут пятнадцать миллионов патронов и семьдесят артиллерийских снарядов, и это, конечно, замедляет марш. Полковник Тамариндо замечает, что после Монте-Санто придется идти еще медленнее: военные инженеры Доминго Алвес Лейте и Алфредо до Насименто донесли, что дорога едва проходима.
– Не говоря уж о том, что начнутся стычки, – добавляет он, утирая красное, распаренное лицо цветным платком. По возрасту ему уже полагается быть в отставке, он мог бы сидеть дома, но полковник Тамариндо сам вызвался сопровождать полк.
– Нельзя дать им убраться, – с тех пор как в Рио полк погрузился на корабль, офицеры часто слышали от Морейры Сезара эти слова. Он не задыхается от жары; мало кто видел улыбку на этом маленьком, бледном лице, с которого требовательно и властно смотрят исступленные глаза, вспыхивающие иногда полубезумным огнем; почти лишенный интонаций голос звучит монотонно, резко, сдавленно, точно горло у полковника перехвачено недоуздком, каким смиряют норов горячей лошади. – Они разбегутся при нашем появлении, и кампания будет проиграна. Этого нельзя допустить. – Он снова оборачивается к своим офицерам, которые молча слушают его. – На юге страны уже поняли, что Республика утвердилась навсегда, – мы сумели им это внушить. Но здесь, в Баии, еще много упрямых аристократов. После смерти маршала, когда к власти пришли беспринципные цивилисты, они подняли головы, зашевелились, решили, что все еще можно повернуть вспять. Надо дать им острастку. Лучше случая не придумать.
– Они порядком перепугались, господин полковник, – говорит Куш.и Матос. – Представьте, Независимом партии устраивает нам торжественную встречу в Салиадоре и открывает сбор пожертвований для защиты. Республики. Это ясно доказывает, что они поджали хвост.
– А как вам нравится триумфальная арка на станции Калсадас и эти плакаты, где нас называют спасителями? – вспоминает Тамариндо. – Еще несколько дней назад они были готовы костьми лечь, но не допустить вмешательства федеральных войск, а теперь бросают нам под ноги цветы, и барон де Каньябрава известил, что отправляется на свою фазенду в Калумби, чтобы все там подготовить к нашему приходу.
Он хохочет, но Морейра Сезар не разделяет его веселья.
– Это свидетельствует лишь о том, что барон умнее своих единомышленников, – говорит он. – Избежать вмешательства Рио ему не удалось – значит, надо сделать ставку на патриотизм, чтобы республиканцы не обошли, значит, надо на время притвориться, выждать и опять ударить из-за угла. У барона хорошая школа, господа, – английская школа.
Деревня Пау-Секо пуста: ни людей, ни скотины, ни птицы. Двое солдат, стоящих у дерева с обрубленными ветвями, над которым развевается флаг, поднятый передовым охранением, отдают полковнику честь. Морейра Сезар натягивает поводья, оглядывает глинобитные домики с вывороченными или настежь распахнутыми дверями. Из одной такой лачуги выходит босая беззубая женщина в драном платье-сквозь бесчисленные прорехи проглядывает темное тощее тело. За подол держатся двое рахитичных детей – один совсем голый– с водянистыми глазами, со вздутыми животами. Они боязливо косятся на солдат. Морейра Сезар пристально глядит на них-на живое воплощение беды. Лицо его кривится от тоски, от гнева, от стыда. Не спуская глаз с нищих, он бросает одному из своих ординарцев:
– Накормить, – а потом поворачивается к штабным:– Видите, до чего доведен народ в нашей стране?
Голос его подрагивает, глаза мечут молнии. Он выхватывает из ножен саблю и подносит ее к губам, точно собираясь поцеловать клинок. Вытянув шеи, смотрят корреспонденты, как командир 7-го полка, прежде чем двинуть войско дальше, отдает трем оборванцам салют, который по уставу полагается отдавать знамени на парадах и самым высокопоставленным лицам.
С того самого дня, как циркачи нашли его рядом с печальной женщиной и трупом уже расклеванного стервятниками мула, он вдруг начинал произносить непонятные слова-то бурно, громко, взахлеб, то жалобно, приглушенно, словно по секрету. По ночам они пугали Дурачка-он просыпался и дрожал от страха. Бородатая женщина, осмотрев рыжего, сказала Журе-ме: «У него горячка, он бредит, в точности как Дадива перед смертью. К завтрему умрет». Но он не умер, хотя иногда глаза его закатывались, а из груди рвался хрип, похожий на предсмертный: он то застывал в неподвижности, то корчился и метался, лицо его кривилось, губы шевелились, он бормотал какие-то слова, которые оставались для циркачей только бессмысленными звуками. Изредка он открывал глаза и с изумлением смотрел на склоняющихся над ним людей. Карлик утверждал, что рыжий говорит по-цыгански, а Бородатой казалось, что это церковная латынь.
Журема попросила взять их с собой, и Бородатая согласилась, проявив то ли сострадание, то ли обычное безразличие. Вчетвером они подняли его, положили в телегу, где стояла клетка с коброй, и снова пустились в путь. Эта встреча принесла им удачу: в тот же вечер на ферме в окрестностях Керера бродячих артистов накормили. Старушка хозяйка окурила Галля дымом целебных трав, обложила припарками, перевязала, дала ему выпить какого-то отвара и сказала, что он поправится. Вечером устроили представление: Бородатая развлекала зрителей своими фокусами с коброй, кривлялся и гримасничал Дурачок, рассказывал истории о рыцарях Карлик. Потом снова впрягли мула, а чужеземцу и вправду стало легче, и он смог проглотить несколько кусочков. Бородатая спросила Журему, жена ли она ему. Нет, не жена, ответила та, он обесчестил ее, когда мужа не было, и ей ничего не оставалось, как уйти с ним. «То-то ты такая грустная», – сочувственно сказал Карлик.
Они шли на север, и им по-прежнему везло: каждый день они добывали себе пропитание. На третьи сутки пути добрались до ярмарки, дали представление. Больше всего пришлась по вкусу публике Бородатая: