задыхаясь, чувствуя, как колотится сердце, он должен отстраняться, смирять свои порывы. Но сегодня Катарина плотнее усаживается у него на коленях, теснее прижимается к нему всем телом-тонким, слабым, безгрудым телом с выступающими под кожей ребрами.
– Знаешь, там, в доме спасения, я боялась тебя, – говорит она. – Надо было перевязывать раненых, солдаты стреляли и кидали на крышу горящие факелы, а я все равно боялась. Тебя боялась.
Голос ее звучит ровно, бесстрастно, отчужденно, словно она говорит о ком-то постороннем, но в Жоане просыпается желание, и руки его, скользнув за ворот ее широкого платья, начинают гладить ее спину, плечи, едва заметную грудь. Жоан приникает ртом с выбитыми передними зубами к ее шее, к щеке, ищет ее губы. Катарина не противится его поцелуям, но не отвечает на них, а когда Жоан хочет положить ее на топчан, тело ее напрягается. Тотчас разомкнув кольцо своих рук, Жоан, все еще не открывая глаз, прерывисто и глубоко вздыхает. Катарина встает, оправляет свое одеяние, снова завязывает упавший на пол голубой платок. Потолок в их лачуге такой низкий, что, пробираясь в угол, где хранится-если есть, что хранить, – вяленое мясо, фасоль, лепешки, Катарина должна наклоняться. Жоан следит за ее движениями и думает о том, сколько дней-или недель? – не удавалось ему посидеть вот так, вдвоем с женой, отрешившись от мыслей о войне, об Антихристе.
Катарина приносит деревянную миску с фасолью, деревянную ложку и снова садится на топчан рядом с Жоаном. Они принимаются за еду-три ложки Жоану, ложку-Катарине.
– А верно говорят, что это индейцы из Миранделы отстояли Бело-Монте? – шепотом спрашивает Катарина. – Так сказал мне Жоакин Макамбира.
– Верно. Индейцы из Миранделы, чернокожие из Мокамбо и все остальные не дали псам войти в город, – отвечает Жоан. – Но индейцам и впрямь честь особая: у них ведь ни карабинов, ни ружей.
Да, они ни за что не хотели иметь дела ни с огнестрельным оружием, ни с динамитом, ни с петардами– то ли не доверяли, то ли боялись, то ли просто упрямились, и все уговоры Жоана Апостола, братьев Виланова, Педрана, Жоана Большого, Макамбиры пропадали втуне: касик только мотал головой, а обеими руками делал такое движение, словно отбрасывал от себя какую-то мерзость. Он, Жоан Апостол, незадолго до прихода солдат снова предложил научить индейцев, как нужно заряжать и чистить винтовки, дробовики и ружья, и снова ему ответили отказом. Жоан подумал тогда, что индейцы-карири и на этот раз не примут участия в схватке: ведь не дрались же они под Уауа и на отрогах Камбайо – сидели по своим вигвамам, словно война их не касалась. «Со стороны Миранделы Бело-Монте не защищен, – говорил он, – одна надежда, что господь не пустит их оттуда». Однако солдаты появились именно там. «И только там они не продвинулись ни на пядь», – думает он сейчас. Их не пустили эти угрюмые, неразговорчивые, непостижимые создания, вооруженные луками, копьями, ножами. Господь явил чудо?
– Помнишь, как Наставник в первый раз привел нас в Миранделу? – спрашивает Жоан, отыскав взглядом глаза жены.
Катарина кивает. Фасоль съедена, и она уносит пустую тарелку и ложку к очагу, а потом возвращается на прежнее место-тоненькая, босоногая, сосредоточенно раздумывающая о чем-то. Голова ее то и дело касается закопченного потолка. Жоан, осторожно обхватив ее за спину, помогает ей устроиться поудобней, и они замирают, слушая, как то в отдалении, то совсем рядом шумит город. Они могут сидеть так часами, не шевелясь, не разговаривая, и, должно быть, ничего лучше этих часов в их жизни нет.
– В то время я ненавидела тебя так, как ты раньше ненавидел Кустодию, – шепчет Катарина.
Мирандела, индейское поселение, основанное в ХУШ веке монахами-миссионерами из Массакара, клином врезалось в окружавшие Канудос сертаны. От Помбала его отделяли четыре лиги песчаной пустыни, густая, кое-где вовсе непроходимая каатинга и чудовищный зной-у того, кто отваживался пуститься в путь, растрескивались губы, иссыхала кожа. С незапамятных времен эта деревушка на вершине холма была местом кровавых и жестоких столкновений: индейцы отстаивали свои земли, белые старались их захватить. Индейцы жили в своих хижинах, раскиданных вокруг храма Вознесения-каменной, под соломенной крышей, с выкрашенными в голубое окнами и дверью церкви, выстроенной лет двести назад, – и на каменистом пустыре, где росли только две-три кокосовые пальмы и высилось деревянное распятие. Белые населяли окрестные фазенды. Это соседство служило причиной непрекращающейся глухой розни, которая то и дело оборачивалась открытой враждой, бесконечными стычками, налетами, поджогами, убийствами. Индейцы-их было всего несколько сотен-ходили полуголые, добывали себе пропитание охотой, без промаха посылая в цель отравленные стрелы и дротики, говорили на языке своих пращуров, уснащенном португальской бранью. Эти угрюмые и жалкие люди не желали знать ничего, кроме своих хижин, крытых листьями ико, и клочков возделанной земли, где они выращивали маис. Взять с них было нечего, и потому ни шайки бандитов, ни разъезды конной полиции в Миранделу не наведывались. Свет истинной веры воссиял им на недолгий срок: уже много лет в Миранделе не служили мессы, потому что стоило только капуцинам или лазаристам оказаться поблизости, как индейцы, прихватив жен и детей, скрывались в зарослях каатинги. Постепенно миссионеры примирились с этой потерей и стали отправлять службу только для белых. Жоан Апостол не помнил, когда именно Наставник решил направиться туда, – годы странствий в свите святого не вытягивались в цепочку следовавших друг за другом событий, каждое из которых имело начало и конец, а смыкались в замкнутый круг одних и тех же дней и деяний, – но приход в индейскую деревню врезался ему в память навсегда. Починив часовню в Помбале, Наставник с рассветом двинулся вдоль острого гребня невысокой горной гряды на север, прямо к оплоту язычества, где совсем недавно индейцы зверски расправились с семьей белых колонистов. Как всегда, никто не осмелился прекословить ему, но многие-и Жоан Апостол в их числе, – изнемогая от палящих лучей, которые, казалось, вонзаются прямо в мозг, думали, что их встретят опустевшие хижины или град отравленных стрел.
Однако они ошибались. К вечеру Наставник и его спутники достигли вершины и с пением псалмов, славя Деву Марию, вошли в деревню. Индейцы при их появлении не выказали ни страха, ни враждебности, но и особого интереса к ним тоже. Эти люди с раскрашенными в белый и зеленый цвет лицами с порогов своих домов и корралей смотрели, как пришельцы развели на пустыре костер и собрались у огня, как потом вошли в церковь и стали молиться, как ночью они слушали проповедь Наставника. Он говорил о Святом Духе, который и есть свобода, о скорбях Пречистой Девы, о пользе умеренности, бедности и жертвенности и о том, что страданиями во имя господа здесь, на земле, верующий заслужит награду на небесах. Потом индейцы услышали, как богомольцы снова восславили божью матерь, а когда настало утро, по-прежнему не подходя к паломникам близко, ни разу не улыбнувшись, не пошевелившись, они смотрели, как Наставник повел своих людей на кладбище, где принялся выпалывать сорную траву и чистить надгробия.
– Сам господь вразумил тогда Наставника, – говорил Жоан Апостол. – Он бросил в землю семя, и оно дало росток.
Катарина молчит, но он уверен, что она вспоминает сейчас, как неожиданно появилась на дороге, ведущей из Бенденго в Бело-Монте, сотня индейцев – они тащили свои пожитки, вели под руки и несли на носилках стариков, женщин и детей. С тех пор миновало много лет, но никто ни разу не усомнился в том, что эти полуголые, с раскрашенными лицами люди пришли в Канудос потому, что их деревню навестил Наставник. Вместе с ними был и один белый по имени Антонио Огневик. Индейцы пришли в Канудос как к себе домой и поселились на соседнем с Мокамбо пустыре, куда привел их старший Виланова. Там они выстроили свои хижины, стали сеять маис. Они собирались к Храму слушать наставления, научились с грехом пополам объясняться по-португальски, но по-прежнему составляли особую общность. Время от