философ. Он более зрел. Более очарователен мужским, а не ребяческим очарованием.
Думается, что на место приятной фигуры, созданной Жаком Фероди, более вдумчивый актер мог бы дать образ несравненно большей тонкости, может быть, даже почти трагический…
В спектакле, о котором я пишу, прекрасная игра, в общем, была на уровне прекрасной пьесы. Совсем другое видим мы в Театре Антуан, которому так редко удается заполучить хорошую пьесу. В этом году только «Золотое дело», о котором я писал11, сколько-нибудь удовлетворительно. Нынешний спектакль этого театра «Убийца» — переделка из довольно известного романа Фаррера — представляет собою довольно заурядную мелодраму12. В сущности, только фигура младо-турецкого паши, с чрезвычайным изяществом изображаемого Канде, представляет некоторый психологический интерес. Все остальное только сценично. Но, правда, сценично. А это, конечно, много. В особенности, когда театр располагает такими изумительными силами. Как зловеще красива Дермоз в роли надменной шотландской аристократки. Как вкрадчив и опасен великосветский авантюрист Чернович в исполнении Эскофье. Как живописно груб и каменно жесток Туте в роли мерзавца баронета. Лалуа нервно, в сильных местах с подлинным захватом играет слабую, очаровательную жертву этой компании. Но над всем подымается сам Жемье. Во многих ролях уже видел я этого совершенно исключительного артиста. Быть может, недалеки от истины те, кто считает его величайшим мастером французской сцены на характерные роли, на так называемые здесь roles de composition. Конечно, я не скажу, что полковник Севинье — убийца — лучшая роль Жемье. Для этого нет в ней достаточно материала. Но нигде еще Жемье не производил такого эффекта. Муки, переживаемые им, когда он присутствует за ковром при любовном дуэте обожаемой женщины с низким Черновичем; изумление, негодование, жалость, мрачная решимость, когда он заподозривает, что любовь негодяя — ловушка, и когда перед ним развертывается агония попавшейся в нее женщины, — все это передается Жемье в немой сцене, игрой лица и кисти одной руки, с мастерством великолепным, с красноречием жеста и мимики почти волшебным.
Но вот жертву, раздавленную и рыдающую, уволокли, заговорщики цинично поделились впечатлениями успеха, и в спальне остается только один баронет, с чувством удовлетворения после гнусной победы над женой и в предвкушении предстоящего благополучия закуривающий папиросу. Но вдруг он слышит какой-то шорох… Чернович, вы еще здесь?.. Кто здесь?.. Здесь есть кто-то…
Внезапно с легкостью леопарда Жемье — полковник Севинье одним прыжком из-за ковра вспрыгивает на стол позади баронета. Тот оглядывается и замирает. Загадочно смотрит на него серьезное лицо, палец приложен к губам. Минута неподвижности между жертвой и мстителем. Опять кошачье движение — полковник около англичанина. Он все так же загадочно смотрит прямо в глаза ему. Быстро опускает руку в боковой карман. Вынимает какую-то бумагу. Прячет вновь. А ужаснувшийся противник следит за его движениями тупым взглядом. В другой карман — и вдруг рука, вооруженная стилетом, мощным полукругом взлетает в воздух и уверенно, красиво, как сокол на добычу, падает, пронзая сердце. Глухой вскрик. Падение. Кошачьим прыжком убийца исчезает в окно.
Это так было сделано, что, признаюсь, весь антракт билось у меня сердце. Красиво убивает Жемье. Неужели убийство может быть красивым? Не моральным, это другой вопрос; авторы для того и мелодраму свою написали, чтобы показать, что убийство оказывается иногда необходимым и рыцарственным. Но Жемье показал, что оно может быть изящно, прекрасно, что жесты убийцы могут оставить в вас долгий след сладкого ужаса и почтительного восхищения… Скажи мне это кто-нибудь за минуту, я не поверил бы. Я и теперь удивляюсь. Даже возмущаюсь несколько. И все-таки, как вспомню, становится жутко и сладко. Недаром театр после этой сцены дрожит от рукоплесканий. Но тут драма ни при чем. Это актер дает.
Сирано первый и Сирано второй*
На днях театр Porte S.-Martin отпраздновал торжественное событие: известная драма Ростана «Сирано де Бержерак» шла в тысячный раз в этом театре1. Из этой тысячи почти всегда полных сборов более девятисот пятидесяти было взято при участии одного из величайших артистов этого времени — Констана Коклена. Ныне его роль перешла к ушедшему из Comedie Francaise премьеру этого театра — Ле Баржи. На юбилее присутствовал поэт2. Жан Коклен, директор театра, был на сцене, исполняя роль пирожника. Во время сцены в кондитерской, когда капитан кадетов Гаскони просит Сирано представить его роту маршалу де Гишу3 со словами: «Рота в полном составе, время представить ее…»4 и т. д., Ле Баржи вместо того, чтобы ответить известными бравурными триолетами, выступил вперед и произнес изящное стихотворение Ростана, посвященное великому предшественнику: «Нет, — говорится в нем, — рота не полна, смерть похитила величайшего воина из ее рядов. И я сам не тот, кто должен был бы быть на этом месте, воспевать героизм нашей расы; пропустим триолеты, пусть сегодняшний спектакль пройдет как бы при бое барабана, окутанного трауром, как принято на похоронах полководцев».
Ле Баржи — великолепный декламатор и сумел вложить много благородной печали в свои строфы. Публика была тронута. Коклен-сын плакал. Ростан стоял в ложе с глазами, полными слез.
Мне кажется, что он потерял в Коклене незаменимого исполнителя лучшей роли своего виртуозного, эффектного и популярного театра. Я не могу сказать, чтобы Ростан занимал в моих глазах хотя приблизительно то место величайшего поэта современной Франции, величайшего ее драматурга, наследника Гюго, какое ему приписывают рабски покорная успеху часть здешней критики и средняя парижская публика. Но и осуждение Ростана, как человека рекламы, как фокусника слова, как литературного пиротехника и жонглера, я тоже не нахожу справедливым. Помимо блестящей, Гюго или Банвиля напоминающей версификаторской техники, помимо легкого панаша[70] мелодраматизма и ходкого юмора Ростан обладает, несомненно, известным красивым пафосом, в котором достаточно простоты, чтоб он действовал и на людей развитого вкуса и на широкие массы. Этот пафос вполне искренен. Его искренность чувствуется непосредственно, и никто не уверит меня в противном. Если искренность эта не пренебрегает время от времени ходулями, то ведь то же приходится констатировать и относительно Виктора Гюго. «Сирано де Бержерак» — лучшее и заслуженно популярнейшее произведение Ростана. Говорят, это мелодрама. Было бы отлично, если бы это было так. Наконец, мы имели бы высокохудожественную мелодраму, которая, как я думаю, сейчас была бы как нельзя более кстати. Но нет, мелодрама тут совсем на заднем плане: на первом — богатейший
Коклен был несравненный комик и в то же время смертельно любил играть героев, самых типичных ультратеатральных героев, тех донов Сезар де Базанов5, о которых Поля в «Мещанах» Горького говорит: «Очень интересный, такой веселый, храбрый, одно слово — герой»6.
Я помню, какую фигуру сделал покойный артист из пошлейшего, в сущности, полковника Рокебрюна, любимца консьержек Онэ7. Дайте ему побольше контрастов комического и героического — и он увлечет театр в порыве смеха и восхищения. Это был любимейший его вид юмора: смешная и над собой подтрунивающая героическая фигура. Сирано создан Ростаном словно под диктовку темперамента и вкусов Коклена.
У Коклена он был прежде всего гасконский бретер, богема с острой шпагой, острым умом, острым языком. Коренастая фигура, заносчивая посадка головы, вздернутый кверху знаменитый нос трубой, хулиганство в движениях, находчивость Гавроша8 в речи. Уж потом вы узнаете, что острословие этого веселого солдата доходит до степени большого литературного таланта. Во всяком случае, вы понимаете, что вояка этот, между прочим, и поэт в часы досуга, потому что богатое воображение не умещается в обыденной шутливости.
Драма сознания собственного безобразия у Коклена вытекала отсюда же. Сирано-Коклен благер[71] и честолюбец, который любит успех у толпы и хотел бы успеха у женщин, но остановлен на пути к головокружительному положению первого кавалера Парижа проклятием