вкусом»11.
К этим данным относительно Чернышевского как критика я должен лишь прибавить одну замечательную цитату, которая взята из критического произведения Чернышевского, но характеризует его скорее как мыслителя по вопросам культуры и социологии. Это высказывание об одной из самых важных проблем — о роли личности в истории. Вот что пишет по этому поводу Чернышевский в своих «Очерках гоголевского периода литературы»:
«Гений — просто человек, который говорит и действует так, как должно на его месте говорить и действовать человеку с здравым смыслом; гений — ум, развившийся совершенно здоровым образом, как высочайшая красота — форма, развившаяся совершенно здоровым образом. Если хотите, красоте и гению не нужно удивляться. Скорее надобно было бы дивиться только тому, что совершенная красота и гений так редко встречаются между людьми: ведь для этого человеку нужно только развиться, как бы ему всегда следовало развиваться. Непонятно и мудрено заблуждение и тупоумие, потому что они неестественны, а гений прост и понятен, как истина: ведь естественно человеку видеть вещи в их истинном виде»12.
При чтении этих величественных по своему проникновению во внутреннюю сущность социалистических идей строк перед нами невольно возникает образ Владимира Ильича, который, будучи одним из гениальнейших людей, каких видывала земля, был необычайно здоров и естественен. Безобразная общественная жизнь, которая нас окружает, глубоко калечит почти всех без исключения участников этой общественной жизни. Нужны особые условия, дающиеся быстрым развитием протестующего, смотрящего дальше этих безобразных форм класса для того, чтобы отдельная личность могла выпасть из этого безобразия и обрести свою подлинную человечность. Именно благодаря тому, что в такой личности нет оригинальничанья, именно потому, что ее оригинальность заключается в том, что она просто, ясно и зорко видит то, что происходит, она естественным образом и наполняется сознанием этой эпохи. Потому, что нет ограничивающих сил, потому, что нет калечащих сил, — именно поэтому такая личность оказывается на высоте своей эпохи, оказывается гениальной, оказывается ведущей. Другие не замечают своей эпохи потому, что им недостает объективности гения. Это прекрасно понимает Чернышевский.
Чернышевский, однако, нимало не преувеличивает роль личности, как мы это уже отметили. Чернышевский прекрасно понимает роль, которую личность выполняет в истории. По его мнению, она является только служительницей времени и исторической необходимости. Он поясняет эту мысль:
«Кто вникнет в обстоятельства, среди которых должна была действовать личность гоголевского периода, ясно поймет, что характер ее совершенно зависел от исторического нашего положения; и если представителем критики в это время был Белинский, то потому только, что его личность была именно такова, какой требовала историческая необходимость. Будь он не таков, эта непреклонная историческая необходимость нашла бы себе другого служителя, с другою фамилиею, с другими чертами лица, но не с другим характером: историческая потребность вызывает к деятельности людей и дает силу их деятельности, а сама не подчиняется никому, не изменяется никому в угоду. „Время требует слуги своего“, по глубокому изречению одного из таких слуг»13.
Мы, марксисты, собственно говоря, становимся на эту же точку зрения. Гений — это настолько нормальный человек, что он без ограничений, полностью понимает движущие силы своей эпохи и поступает так, как эта эпоха требует.
Сокровищница литературно-критических произведений Чернышевского очень богата, и, разумеется, в одной статье нечего и думать ее охватить. Скажу только, что, хотя мы с тех пор и имели в области литературной критики несколько крупных мыслителей, из которых крупнейшим является Плеханов, я смело утверждаю, что каждый нынешний критик-марксист должен с величайшим вниманием проштудировать литературно-критическое наследие Чернышевского. В области литературной критики очень многому можем мы поучиться у Чернышевского, хотя у нас и есть более передовой учитель в лице Плеханова. Пожалуй, есть только два имени в этой области, про которые мы могли бы прямо сказать — учитель. Это не прозвучит, быть может, особым парадоксом для вас, которые пришли сюда чествовать Чернышевского, которые его знают и любят. Но, может быть, вам покажется парадоксальным, если я скажу, что Чернышевский — великий писатель-беллетрист и что не только его произведения глубоко захватывающи и художественно полноценны, но что они, быть может, являются наилучшими образцами того романа, который нам нужен. С этой стороны я смело вступаю на тот путь, на который вступил уже тов. Фриче в своей статье в «Правде», где он показывает литературно-беллетристическое значение Чернышевского14. Я думаю, что вы на меня не посетуете, если я немного дольше остановлюсь на этом вопросе.
К Чернышевскому установилось такое отношение: художник он, конечно, слабенький; беллетристические его произведения — нечто вроде басни, — в них важна мораль, содержание; автор обернул эту пилюлю в золотую бумажку, чтобы приняли ее за вкусную конфетку, но, в сущности говоря, получается вовсе невкусно. Идеям, высказанным в романе «Что делать?», Чернышевский придал беллетристическую форму, потому что он хотел обмануть «черного медведя», хотел, чтобы цензура пропустила эти мысли в печати. Виновником того, что установилась такая, в корне неверная, точка зрения, нужно считать в некоторой степени самого Чернышевского. Он часто говорил о недостаточности своего литературного дара. Но прочтем ту замечательную главу из «Что делать?», которая называется «Предисловие» (хотя это третья глава романа). Она настолько интересна, что я позволю себе прочесть довольно длинные выдержки:
«Да, первые страницы рассказа обнаруживают, что я очень плохо думаю о публике. Я употребил обыкновенную хитрость романистов: начал повесть эффектными сценами, вырванными из середины или конца ее, прикрыл их туманом. Ты, публика, добра, очень добра, а потому ты неразборчива и недогадлива. На тебя нельзя положиться, что ты с первых страниц можешь различить, будет ли содержание повести стоить того, чтобы прочесть ее, у тебя плохое чутье, оно нуждается в пособии, а пособий этих два: или имя автора, или эффектность манеры. Я рассказываю тебе еще первую свою повесть, ты еще не приобрела себе суждения, одарен ли автор художественным талантом (ведь у тебя так много писателей, которым ты присвоила художественный талант), моя подпись еще не заманила бы тебя, и я должен был забросить тебе удочку с приманкой эффектности. Не осуждай меня за то, — ты сама виновата; твоя простодушная наивность принудила меня унизиться до этой пошлости. Но теперь ты уже попалась в мои руки, и я могу продолжать рассказ, как, по-моему, следует, без всяких уловок. Дальше не будет таинственности, ты всегда будешь за двадцать страниц вперед видеть развязку каждого положения, а на первый случай я скажу тебе и развязку всей повести: дело кончится весело, с бокалами, песнью; не будет ни эффектности, никаких прикрас. Автору не до прикрас, добрая публика, потому что он все думает о том, какой сумбур у тебя в голове, сколько лишних, лишних страданий делает каждому человеку дикая путаница твоих понятий. Мне жалко и смешно смотреть на тебя: ты так немощна и так зла от чрезмерного количества чепухи в твоей голове.
Я сердит на тебя за то, что ты так зла к людям, а ведь люди — это ты: что же ты так зла к самой себе? Потому я и браню тебя. Но ты зла от умственной немощности, и потому, браня тебя, я обязан помогать тебе. С чего начать оказывание помощи? Да хоть с того, о чем ты теперь думаешь: что это за писатель, так нагло говорящий со мною? — я скажу тебе, какой я писатель.
У меня нет ни тени художественного таланта. Я даже и языком-то владею плохо. Но это все-таки ничего: читай, добрейшая публика! — прочтешь не без пользы. Истина — хорошая вещь: она вознаграждает недостатки писателя, который служит ей. Поэтому я скажу тебе: если б я не предупредил тебя, тебе, пожалуй, показалось бы, что повесть написана художественно, что у автора много поэтического таланта. Но я предупредил тебя, что таланта у меня нет, — ты и будешь знать теперь, что все достоинства повести даны ей только ее истинностью».