тонкая чуткость к жизни. Достоевский все вновь и вновь вызывает в разных формах своих врагов, и не только мещанство, не только всякого рода пороки, но прежде всего и главным образом этот проклятый и самоуверенный материализм. В своей душе он убил его, он похоронил его, он наворочал громадные камни на могилу. Но под этими камнями был не мертвец. Кто-то постоянно шевелится, какое-то сердце громко бьется там и не дает покоя Достоевскому. Достоевский продолжает чувствовать, что не только социализм вне его, не только развертывающееся русское революционное движение, Чернышевский и его теории, западный пролетариат и т. д. не дают ему покоя: прежде всего беспокоит его материалистический социализм, живший в нем самом, которого ни в коем случае нельзя выпустить из подполья, который нужно оплевать, затоптать, забросать грязью, унизить, сделать в своих собственных глазах ничтожным и смешным. Достоевский делает это. Не раз и не два. Он доходит в этом отношении до неистовства в своих «Бесах». И что же? Проходит немного времени, дым возражений, грязь инсинуаций проходят, и вновь начинает сверкать непримиримый диск подлинной правды.
Конечно, Достоевский ни одну минуту в своей последующей послекаторжной жизни не чувствовал подлинной веры в этот свой материалистический призрак. Но достаточно было, чтобы он чувствовал по отношению к нему сомнение для того, чтобы не находить себе покоя. С другой стороны, Достоевский, со всей присущей ему гениальностью мыслей, чувств, образов, воздвигал к небу возносящиеся алтари. Чего только тут нет: изощреннейшие софизмы и вера угольщика20, исступление «блаженного» и тонкий анализ, подкуп читателей, прозорливостью религиозно мыслящих персонажей, что так легко для поэта, и т. д. Все-таки вновь и вновь Достоевский с сомнением смотрит на свои многосложные построения, понимая, что они непрочны и что один сильный подземный удар от движения того скованного титана, которого он закопал в себе, — и все эти кучи бирюлек распадутся.
Вот из такого понятия о Достоевском, кажется мне, нужно исходить для того, чтобы понять действительную глубину отмеченного М. М. Бахтиным полифонизма в его романах и повестях. Лишь внутренняя расщепленность сознания Достоевского, рядом с расщепленностью молодого русского капиталистического общества, привела его к потребности вновь и вновь заслушивать процесс социалистического начала и действительности, причем автор создавал для этих процессов самые неблагоприятные по отношению к материалистическому социализму условия.
Однако самое слушание процесса теряет решительно всякий смысл, как форма самоутешения, самоуспокоения, разрешения внутренних бурь, если этому процессу не придать хоть видимость нелицеприятности. А выпущенные на волю из внутреннего мира Достоевского родившиеся там типы, длинной цепью рассеянные от революционеров до мракобесов, сейчас же начинают говорить своим голосом, вырываются из рук, доказывают каждый свой тезис.
И Достоевскому это приятно, мучительно приятно, тем более что он сознает, что как писатель он имеет все-таки в руках дирижерскую палочку, является хозяином, принимающим все это разношерстное общество, и может в конце концов; внести сюда «порядок».
И то высшее художественное единство, которое М. М. Бахтин чувствует в произведениях Достоевского, но не определяет и считает даже почти неопределимым, есть именно эта подтасовка, деликатная, тонкая, боящаяся себя самой, а временами вдруг грубая, жандармская подтасовка процесса, идущего в каждом романе, в каждой повести.
А та неслыханная свобода «голосов» в полифонии Достоевского, которая поражает читателя, является как раз результатом того, что, в сущности, власть Достоевского над вызванными им духами ограничена. Он сам догадывается об этом, он сам догадывается, что если перед читателем на сцене своих романов он может внести вышеупомянутый «порядок», то за кулисами никак нельзя будет разобраться, что к чему. Там артисты могут решительно выйти из повиновения, там они могут продолжить те противоречащие линии, которые они чертили на зримом небосклоне, начать по-настоящему раздирать душу Достоевского.
Если Достоевский хозяин у себя как писатель, то хозяин ли он у себя как человек?
Нет, Достоевский не хозяин у себя как человек, и распад его личности, ее расщепленность, — то, что он хотел бы верить в то, что настоящей веры ему не внушает, и хотел бы опровергнуть то, что постоянно вновь внушает ему сомнения, — это и делает его субъективно приспособленным быть мучительным и нужным отразителем смятения своей эпохи.
Настоящая, подлинная апелляция от Достоевского может быть не к какому-нибудь современному ему писателю и пока что не к какому-нибудь последующему писателю, а только к последующему времени, к эпохе, когда на общественную арену выступили новые силы и создалась совершенно иная ситуация.
Однако и наша нынешняя ситуация, ставящая все проблемы под другим углом зрения, отнюдь не заставляет нас относиться к Достоевскому равнодушно. Если никто из нас ничего положительного в Достоевском не почерпнет, то ведь мы не составляем еще большинства в стране, и Достоевским будут вооружаться, и болезнями Достоевского страдать еще многие и многие группы и прослойки. Достоевский ни у нас, ни на Западе еще не умер потому, что не умер капитализм и тем менее умерли его пережитки (если говорить даже о нашей стране). Отсюда важность внимательного рассмотрения всех проблем трагической «достоевщины».
Достоевский как мыслитель и художник*
Великие художники не появляются случайно. Тут нет места случаю, ни в смысле старой мистической веры в какое-то внезапное воплощение в человеческом теле великого духа, ни в более реальном смысле — рождения особого великого мозга, который бросает отсветы своей сверхнормальной работы на окружающее.
Конечно, для того чтобы быть великим в любой области человеческой деятельности, в особенности имеющей отношение к величайшим проблемам человеческого общества, надо обладать организмом исключительным. В общем, однако статистика с ее большими цифрами учит нас, что приблизительно одинаковый процент в каждую эпоху должно рождаться более слабых и более сильных в отношении работы сознания организмов, с различными специальными дарованиями, — так же как рождается определенный процент высоких или маленьких ростом людей. Можно, конечно, сделать поправку в том смысле, что гигиенически более благоприятные условия эпохи должны Давать несколько большее количество развитых личностей, ибо конечно, всякого рода обстоятельства, вызывающие массовые заболевания и общее биологическое захирение, отражаются на биологическом качестве того или иного поколения. Но имеются Уже много раз сделанные наблюдения, которые определяют это положение гораздо точнее: дело в том, что, при наличии определенного количества талантов в различных областях в ту эпоху, в которую общественное развитие предъявляет максимальные требования на таланты вообще или таланты данного качества (ученые, писатели, музыканты и пр.), все наличные крупные или великие силы окажутся использованными, между тем как в эпоху, когда отдельная отрасль культуры отодвинута на задний план или когда общественное развитие является застойным, больным, — талантливым индивидуальностям не дается широкого применения и многие из них попросту погибают, не оставив после себя никакого следа.
Все эти социальные соображения, конечно, верны, но неправильно представлять себе, будто бы развитие общества идет прямолинейно. Дело обстоит совсем не так. Сложные диалектические силы определяют развитие общества. В основном это, конечно, рост человеческого труда, но экономический прогресс сказывается на общественном развитии через сложную классовую структуру, через напряженную борьбу классов со всеми ее перипетиями и кризисами. Этой страстной и многообразной борьбой преисполнена история, и она составляет главнейшее и господствующее содержание исторического процесса.
Присматриваясь к истории человечества — к истории культуры и литературы в частности, — мы видим, что в относительно спокойные эпохи, когда какой-либо господствующий класс и соответствующие ему формы общественного уклада развиваются планомерно и органично, достигают своего апогея, появляются так называемые классические таланты, которые дают иногда весьма совершенные, однако мало волнующие, сравнительно бедные содержанием произведения. Величайшие писатели (и художники вообще)