Десять — двенадцать царей и цариц, запертых в небольшую железную клетку… Для них, для этих огромных царственных птиц, с их саженным размахом крыла, клетка была чудовищно, безобразно мала. И когда какой-нибудь из этих несчастных пленных царей пробовал лететь, — что за беспорядок, что за отвратительный, жалкий беспорядок поднимался в клетке! Этот несчастный бил своими крыльями по железным прутьям, по земле — по своим, наконец, товарищам, — и всё они начинали кричать, браниться, ссориться, как торговки, как женщины, собравшиеся со своими горшками к одной печке. Их хриплый, дикий клекот, который звучит так мощно над вершинами гор, над великим простором океана, здесь становился похож на пьяные голоса сердитых, обиженных людей, изнывающих от тесноты, беспорядка, бессмыслицы жизни. Я не знаю их языка, но ясно, с отвращением понимал я их пошлую брань, гнусные намеки, противные, плаксивые жалобы, циничный смех и ругательства.
И это были орлы! У всех у них были грязные, встопорщенные перья, обломанные крылья; их энергичные, остроклювые лица с зоркими, орлиными, властными глазами выражали мелкую злость, раздражение, глупую зависть. И только немногие пытались лететь; большинство же, привыкшее к неволе или даже рожденное в ней, цепко держалось когтями за грязные, загаженные перекладины или обрубленные сучья коротких, вкопанных в землю стволов; и когда те пробовали лететь — эти, обеспокоенные, возмущенные, начинали клеветать, браниться яростно, быть может, даже звали полицию. Мне хотелось посмотреть, как движутся эти, и я стал поджидать — и я дождался:: они не летали, они — прыгали, короткими прыжками, как большие воробьи, как куры в курятнике.
И это были орлы»18.
Прекрасно. Сильно. Но гнев и отвращение Андреева направлены, вы это чувствуете, не туда, куда надо. Если бы он хотел лишь глубоко возмутиться грубому насилию, бессознательному издевательству культурных профессоров, засадивших двенадцать царей и цариц в клетку, — это было бы просто, но несколько плоско. Символическая параллель тут нужна. Не так ли теснота, нелогичность, убожество буржуазной культуры губят крупную но существу природу человека? Но Андреев идет со своим символом глубже, берет общее: это потому «обиженные люди изнывают от тесноты, беспорядка, бессмыслицы жизни», что они
Тезис ложный в своей мнимой глубине — на деле пошлый, в общности поверхностный. Великие гении земли росли в городах, росли в общении. Жизнь бессмысленна не потому, что она коллективна, а потому, что она дурно организована. Человек остается, как и во времена Аристотеля, — общественным животным: орлы человечества широко веяли крыльями в Афинах, Риме, Париже, и им не всегда было там тесно, в пустыне же, прославляемой Андреевым, они бы тосковали, как лишенные воздуха. Но жизнь дурно организована. Город, на который нападает Андреев, гадок, грязен — это так, но в нем таятся силы чудовищные, дремлют обетования. Их Андреев не понимает, не хочет видеть. Но сравните город в сочинении Андреева с городом Верхарна.
Другой великолепный эпизод. Наш странник встречает великолепного «детеныша», маленькую девочку. «Боже, — восклицает он, — я еще никогда не видал такого совершенного, такого очаровательного человеческого детеныша! Во мне зажглось чувство какой-то тихой, безмерной радости, умиления, близкого к молитвенному восторгу». Как это хорошо, что Андреев способен на такие чувства, и притом перед лицом человеческого существа. Как все это прекрасно, светло, неожиданно от черного человека с чумным крюком.
Девочка шла куда-то. Рассказчик идет за ней.
«Вот у одной из боковых дорожек железная невысокая решетка и за ней овальный каменный бассейн, полный все той же грязной, теплой водой. Вода колышется, ходит большими плоскими волнами, — видимо, какое-то большое тело бороздит ее, там внизу. Вот куда мы шли.
Девочка обнимает тоненькими беленькими пальчиками железные прутья и прижимает к ним свое очаровательное личико. В том, как стоят ее ножки, во всей ее позе видно великолепное, царственно спокойное ожидание. Стоит и ждет спокойно, великодушно, терпеливо — очаровательно надменный детеныш человека!
И вот, спуская воду с пологих плеч, показывается он. У него круглый, точеный, умный череп, туго обтянутый короткой шерстью, — от воды она прилегла совсем, как кожа, и поблескивает тускло. Он стоит твердо, как изваяние, опершись плавниками о камень, и неподвижно смотрит на девочку своими изумительными, мистическими глазами. Большие, черные, лишенные бровей и ресниц, они смотрят, как широко открытые черные окна, с простой и величавой откровенностью тысячелетней неразгаданной тайны. И кажется, глядя в эти бездонные глаза, будто остановились все часы в городе и замерли их суетливые стрелки; будто нет времени; будто, увлекаемый неведомой силою, погружаешься в самые первоисточники бытия, теряешь имя, память, образ человека…
И прямо, напротив, глаза в глаза, смотрит на него, царя и чудовище, другой царь: маленький, надменный, очаровательный детеныш человека. Что за странная встреча, здесь, в этом городе? Что думаете вы, оба, глядя так пристально, так просто, так понятно друг на друга?
Слышу нежный, влюбленный лепет:
— Милый! Милый!
Молчание…
И я отошел от них, на цыпочках, не решаясь оглянуться, как глупый шпион, застигнутый у чьих-то священных дверей. Помню, я долго блуждал по аллеям, взволнованный, смущенный, радостный, и так бережно нес себя, будто боялся расплескать что-то драгоценное».
Я редко читывал что-либо более теплое, поэтичное, трогательное и обнадеживающее. Но Леонид Андреев не хочет этим сказать, что человек вернется еще к природе, но вернется через культуру, подлинным царем природы, неся с собою счастье и для братьев животных, связанных с нами многострадальной и победоносной органической цепью. Нет. Андрееву нужно
Самое изображение города вертится у Андреева на изображении стадности горожанина, схожести индивидуумов, господства глупой психологии толпы. Изображение это местами довольно остроумно, местами фельетонно. В общем много мертвеннее, чем, например, у По в его «человеке толпы» и его картинах грядущего перенаселения земли. Отмечена и каменная громада, кошмар скученных зданий, ставших между человеком и природой. Но много слабее, чем у Верхарна. Маленькое стихотворение Брюсова в сборнике «Шиповника»19 и особенно три рисунка Добужинского20 дают в этом отношении больше, чем страницы Андреева.
Однако всего этого достаточно, чтобы мотивировать центральную сцену проклятия зверя, а в ней вся сила, и она написана великолепно.
«Мелькнула темная скользкая спина, одно-два беспокойных ломаных движения, тяжелый густой вздох, фырканье — и на поверхность выбрался он, тот, что кричал. Повернулся тяжело, вздохнул так, словно у него была одышка, и неподвижно уставился на нас, как бы давая лучше разглядеть свое безобразное, скуластое, страшное лицо. По-видимому, он был стар, очень болен и скоро должен был умереть; его большие черные глаза отсвечивали кровью, щетинистые редкие усы были седоваты; и когда он открывал рот и молча скалился, видны были испорченные, гнилые, искрошенные зубы. Вначале мне