«самодержавие, православие и народность», до идеалистов типа Киреевского и Аксакова.
Но для некоторых помещиков была совершенно ясна вся хрупкость этой позиции. Они были слишком близки к Западной Европе, слишком увлекались ею, из них нельзя было вытравить западничество. Но так как Запад становился все более и более буржуазным, то ненависть к нему не уменьшалась в груди таких помещиков. Они мстительно хотели разрушения западного буржуазного порядка. Они любили противопоставлять ему, в особенности после неудачи революционного движения 48-го года,
Этот барский социализм, иногда при всем своем блеске, имел какой-то шаткий характер, как, например, у Герцена, о котором до сих пор нельзя с точностью сказать, что же в нем стояло на первом месте: социалистическое ли народничество или довольно умеренный либерализм? Иногда, наоборот, он развивался до высших пределов бунтарства, например, у Бакунина, — но всегда носил черты преувеличенного преклонения перед крестьянами. Пошатнувшийся в своем самосознании барин, если он был энергичен и талантлив, ненавидел буржуазию, не понимал пролетариата, стыдился своего барства и преклонялся перед антиподом своим и единственным оставшимся могучим устоем старой жизни — крестьянином. Крестьянина он идеализировал, от крестьянина ждал водворения правды на земле. В этом же кругу идей вращался и Толстой.
Толстой является только одной из оригинальных ветвей этого антибуржуазного барства. Если Владимир Ильич, в своих знаменитых статьях о Толстом, даже не упоминает о влиянии, которое имело на Толстого его помещичье происхождение, и прямо называет Толстого выразителем идей и настроений известной части полусознательного крестьянства, то он глубоко прав, ибо Толстой вел непрерывную борьбу со всеми остатками помещика в себе, так как в нем его классовый инстинкт преобразовался в горячую ненависть к буржуазии, к капитализму, ко всей культуре, которую несет в себе буржуазия, ненависть, обнимавшую даже буржуазную науку, буржуазное искусство, ненависть, которая оказалась бы совершенно безнадежной, если бы Толстой не мог что-то противопоставить буржуазии. А противопоставить он мог только крестьянство, только идеализированное крестьянство. Вот почему Толстой, очень рано отбросив безнадежное дело стать адвокатом помещиков, оставаясь блестящим прокурором против буржуазии, сделался в то же время искреннейшим защитником крестьянства. Крестьянство ненавидит буржуазию, которая его разоряет, ненавидит помещика, который сидит у него на шее, ненавидит царский режим, пригнувший его до земли свистящей над ним розгой. Ненавидит попа с его поборами, с его нелепыми уже для сколько-нибудь развитой крестьянской головы догмами, дорогостоящими требами характера волшебства и моральным непотребством. Толстой примкнул ко всей этой ненависти крестьянства, он сорганизовал ненависть этого крестьянства, — вернее, он слил свою барскую ненависть с мужицкой ненавистью и вырос в настоящего исполина, который и художественным и проповедническим словом разил всю отвратительную постройку, воздвигнутую на фундаменте полурабского труда, не щадя даже самых лучших сторон этой постройки, даже тех ее сторон (науки и техники), которые в дальнейшем своем развитии как раз несли освобождение труду.
Но в том-то и беда, что современная культура внутренне противоречива. Она развивается по закону диалектики. Именно капиталистический мир приносит с собою развитие техники и возможность подлинного богатства человечества. Именно капитализм объединяет человеческий труд, выковывает пролетариат, именно он поляризует против себя пролетариат, создает своего антипода — не крестьянина уже, а пролетария, со всеми его великими способностями и возможностями. Спасение человечества лежит не в возвращении назад от капитализма, не в какой-то окольной проселочной дороге, а в том, чтобы пройти сквозь чистилище капитализма. Только дальнейший рост науки и техники, с одной стороны, только дальнейший рост организации революционного пролетариата, с другой, был подлинным выходом на светлую дорогу достойной человечества жизни.
Но этого народничествующие баре понять не могли. К социализму, как к дитяти капитализма, они относились либо равнодушно, либо старались по-народнически исказить его черты, либо даже проникались к нему ненавистью, как к простому продолжению того же безбожного, увлекающегося внешним богатством, материалистического капитализма.
В этом был основной грех толстовской позиции. Она выражала собою противоречия старой России. Толстой сумел отвергнуть самодержавие и православие, во многом стряхнуть с себя барина, но он оказался в рамках мужиковствующего философа, как гениально отметил Владимир Ильич; он воспринял у крестьянина нерешительность, пассивность его революционных инстинктов, он воспринял ту глубокую религиозность крестьянина, которая вытекает из самой его мелкой собственности, из его зависимости от природы. Он только придал более очищенный характер этой религиозности и благодаря этому снабдил ее новой жизненностью.
Прав Ленин, когда говорит поэтому о Толстом как о полуреволюционере. Одними сторонами он острейший критик общественной неправды, а рядом с этим — вдруг проповедник самых овечьих инстинктов, распространитель мелких идеек о личной аскетической святости и тому подобных вегетарианских добродетелей. Социальное происхождение Толстого объясняет, таким образом, все его черты и, прежде всего, роковую для него половинчатость.
Толстой-художник*
Писатель создается, с одной стороны, на почве определенных социальных положений. С другой стороны, многое в его произведениях отражает его индивидуальность. Но если мы проанализируем индивидуальность писателя, то мы увидим, что в ней добрые три четверти определяются жизненными впечатлениями, получаемыми им, начиная с детства. Так что и в личности писателя мы имеем вновь влияние социального момента, только в другой форме. К этому, однако, нужно прибавить и наследственные черты. Человеческий организм передает по наследству многие свои особенности, в том числе и особенности характера, причем наследуются черты матери и отца, бабушки и дедушки в чрезвычайно осложненной форме, в результате чего получается не белая доска, на которой потом попросту общество пишет свои письмена, а доска, так сказать, неровная, пестрые пятна которой вступают с этими письменами в самые оригинальные сочетания.
Черта, которая объясняется социально-наследственным в Толстом, это его гениальность. Гениальность же Толстого заключалась в колоссальной жизненной силе, в невероятно могучем потоке страсти. Толстой любил жизнь, любил природу, был чувственен. Он воспринимал все окружающее во много раз сильнее, чем средний человек. Его внутренняя жизнь была во много раз более кипучей и яркой, чем у среднего человека. Все это искало себе выражение вовне. И если бы дело шло только об этой исключительной даровитости в смысле количества жизненной силы, то и тогда Толстой, несомненно, сделался бы крупным писателем или вообще художником, если бы вдобавок к этой энергии жизни у него оказался тот или другой талант. У Толстого оказался большой словесный талант. Очень характерно при этом, что Толстой никогда не желал быть виртуозом слова. Сплетать разные стилистические узоры, хотя бы и большой красоты, склонны как раз такие писатели, у которых нет столь многоводной подземной жизни чувств. Толстой был настолько переполнен содержанием, что как писатель он стремился прежде всего излить это свое внутреннее содержание, рассказать о том, что он чувствовал, построить какое-то великолепное зеркало, в котором, в организованном виде, вновь отразились бы его переживания. Отсюда реалистичность Толстого, отсюда же его неподражаемый стиль. В своем стиле Толстой стремится прежде всего к величайшей честности. Он хочет сделать язык таким, чтобы он как бы не чувствовался, чтобы вы совсем не останавливались на его формах, чтобы он был прозрачен. И действительно, читая Толстого, кажется, что ты слышишь непосредственно лиц, которые участвуют в диалоге, что ты видишь непосредственно различные сцены или картины природы. Ты не прочитываешь страницы Толстого, ты переживаешь их.
Но не надо думать, что толстовская общественная мораль, о которой мы говорили в предыдущей