Успех нас первый окрылил Старик Державин нас заметил И в гроб сходя благословил И Дмитрев не был наш хулитель И быта русского хранитель Скрижаль оставя, нам внимал И Музу робкую ласкал — И ты, глубоко вдохновенный Всего прекрасного певец, Ты, идол девственных сердец, Не ты ль, пристрастьем увлеченный Не ты ль мне руку подавал И к славе чистой призывал (VI, 620–621). Первоначальный вариант имел отчетливо полемический смысл: развиваясь на фоне обострившейся в критике 1829-30 гг. дискуссии о литературной аристократии и резких нападок Полевого на карамзинскую традицию, концепция П тенденциозно акцентировала близость его к карамзинизму. Литературными учителями и крестными отцами музы были названы не только Державин, но и Карамзин («быта русского хранитель»), Жуковский («идол девственных сердец») и даже Дмитриев. П сознательно преподносил читателю стилизованную и тенденциозную картину. Он прекрасно помнил, что отношение к его литературному дебюту со стороны признанных авторитетов карамзинизма было далеким от безусловного признания. Еще познакомясь лишь с журнальными (неполными) публикациями «Руслана и Людмилы», Дмитриев прислал Карамзину резкий отзыв о поэме, содержание которого нам известно из пересказа в письме последнего. Карамзин отвечал Дмитриеву: «Ты, по моему мнению, не отдаешь справедливости таланту или поэмке молодого Пушкина, сравнивая ее с Энеидою Осипова: в ней есть живость, легкость, остроумие, вкус; только нет искусного расположения частей, нет или мало интереса; все сметано на живую нитку» (Письма Карамзина… с. 290). По первым впечатлениям Дмитриев ставил «Руслана и Людмилу» не только вровень с «Энеидой, вывороченной наизнанку» Осипова, но даже ниже поэзии В. Л. Пушкина, отношение к которой в кругах карамзинистов было снисходительно-ироническим: «Дядя восхищается, но я думаю оттого, что племянник этими отрывками еще не раздавил его» (Дмитриев, 2, с. 262). Между тем до А. И. Тургенева и Вяземского дошли слухи, что Дмитриев в Москве в литературных салонах поносит поэму П. Тургенев на основании этого отказался посылать Дмитриеву экземпляр «Руслана и Людмилы» (см.: «Русский архив», 1867, стб. 656). Дмитриев доказывал Тургеневу, что эти слухи преувеличены. Прочитав наконец поэму полностью, Дмитриев писал: «Что скажете вы о нашем «Руслане», о котором так много кричали? Мне кажется, что это недоносок пригожего отца и прекрасной матери (музы). Я нахожу в нем очень много блестящей поэзии, легкости в рассказе: но жаль, что часто впадает в бюрлеск, и еще больше жаль, что не поставил в эпиграф известного стиха с легкою переменою: La mere en defendra la lecture a sa fille[652]. Без этой предосторожности поэма с четвертой страницы выпадает из рук добрыя матери» («Русский архив», 1864, № 4, стб. 269). Между тем в № 34–37 «Сына Отечества» появилась обширная статья Воейкова, содержавшая весьма недоброжелательный разбор «Руслана и Людмилы». Для подкрепления своей позиции, вызвавшей возражения журнальной критики, Воейков в дальнейшем ссылался на мнение авторитета: «Увенчанный, первоклассный отечественный писатель, прочитав «Руслана и Людмилу», сказал: «Я тут не вижу ни мыслей, ни чувств: вижу одну чувственность» («Сын Отечества», 1820, № 43). Принято считать, что «увенчанный, первоклассный отечественный писатель» — Дмитриев. Такое мнение установилось и в литературоведческой традиции (см.: Томашевский, I, с. 353; Благой Д. Литература и действительность. Вопросы теории и истории литературы. М., 1959, с. 215). Г. П. Макогоненко в статье «Пушкин и Дмитриев» («Русская литература», 1966, № 4) оспорил это утверждение, но, не назвав никакой иной кандидатуры, предположил, что Воейков выдумал «увенчанного» писателя. Сомнительно, что Воейков в обстановке журнальной полемики прибег к явной лжи, в которой его было так просто уличить. Бесспорно, однако, что Дмитриев отнесся к статье Воейкова положительно, хотя она была с большим осуждением встречена молодыми карамзинистами Вяземским, А. Тургеневым и др. 6 октября 1820 г. А. Тургенев писал Вяземскому о статье Воейкова: «…нелепая и отлично глупая критика, а Дмитриев хвалит ее, хотя Пушкина уже и не хулит» (Остафьевский архив, II. СПб., 1899, с. 82). Из этого следует, что Дмитриев до октября 1820 г. «хулил» пушкинскую поэму. Дмитриев считал даже, что Воейков «расхвалил молодого Пушкина» и «умел выставить удачнее самого автора лучшие стихи из его поэмы» (Дмитриев, 2, 269). Однако важнее другое: безусловно, что П считал: «увенчанный» писатель — Дмитриев. Это совершенно очевидно из письма его Гнедичу от 27 июня 1822 г. (XIII, 39–40). И хотя к началу 1830-х г. конфликт П с Дмитриевым начал сглаживаться, формула «И Дмитрев не был наш хулитель» (см. выше текстуальное противоречие ей в письме А. Тургенева!) явно стилизует реальную картину, видимо, под влиянием тактики в журнальной борьбе 1830 г. Отношение Карамзина к начальному периоду творчества П, более благожелательное, все же было прохладным, что весьма больно задевало поэта. Введенная под впечатлением полемики с Полевым ссылка на покровительство Карамзина и Дмитриева в дальнейшем была снята.
Amorem canat aetas prima — пусть юность воспевает любовь (лат).
Цитата многозначительна. Она представляет собой несколько искаженный стих из «Элегии» римск. поэта Секста Проперция (ок. 50 г. до н. э. — ок. 15 г. до н. э.) — кн. II, элег. X, стих 7: Aetas prima canat veneris, extrema tumultus —
Пусть молодежь воспевает любовь, пожилые — сраженья Прежде я милую пел, войны теперь воспеваю (Перевод Л. Остроумова). В издании «Стихотворения Александра Пушкина» (СПб., 1826) поэт поставит этот стих (в его втором, неискаженном варианте) эпиграфом. Издание 1826 г. (фактический выход — 30 декабря 1825 г.) было задумано как итог всего сделанного П в поэзии — издатели в предисловии предлагали читателям исторически взглянуть на творчество поэта: «Любопытно, даже поучительно будет для занимающихся словесностью, сравнить четырнадцатилетнего Пушкина с автором Руслана и Людмилы и других поэм. Мы желаем, чтобы на собрание наше смотрели, как на историю поэтических его досугов в первое десятилетие авторской жизни» (Стихотворения Александра Пушкина, 1826, с. XI). Таким образом, включение этого стиха в обзор поэтического пути в начале восьмой главы возвращало к моменту творческого рубежа, отмеченного первым сборником.
Однако цитата имела для П и другой смысл: выход издания 1826 г. совпал с первыми неделями после 14 декабря — декларация поэта о переходе от воспевания любви к поэзии битв неожиданно получила новый смысл. Карамзин, прочитав эпиграф, пришел в ужас и воскликнул: «Что вы это сделали? Зачем губит себя молодой человек!» (свидетельство Бартенева со слов Плетнева, бывшего свидетелем разговора — «Русский архив», 1870, № 7, стб. 1366). У Карамзина не вызвало никаких сомнений, что «tumultus» относится к событиям 14 декабря. Очевидно, так восприняли и читатели. Это было существенно для П, который в комментируемом отрывке настойчиво намекал на связь своей Музы с атмосферой политической конспирации 1820-х гг. Не случайно Вяземский, читая восьмую главу (стих: «Грозы полуночных дозоров»), высказал предположение: «Вероятно, у Пушкина было: полночных заговоров» («Русский архив», 1887, № 12, с. 577). Предположение Вяземского не подтверждается наличными рукописями, но вполне соответствует духу третьей строфы.
Итак, этапы эволюции рисуются в следующем виде: Лицей — поэзия любви; Петербург — поэзия «буйных споров» и «безумных пиров». Естественным был переход в следующей строфе к ссылке.