Руссо, аналогичной той, которую мы находим в последних стихах «Цыган». Руссо доказывал, что человек может решиться на роковой обмен — отдать жизнь за одну ночь с любимой женщиной — лишь в опьянении порочной страсти, а страх смерти неизбежно разбудит добродетельные основы его души. Пушкин полагал иначе. В «Разговоре книгопродавца с поэтом» за стихом: «Вся жизнь, одна ли, две ли ночи?» — идет строка многозначительного многоточия, а сам стих первоначально выглядел иначе:
Уже в первом варианте — исторической элегии, создававшейся осенью 1824 г., — Пушкин дал образы троих любовников Клеопатры. Из них только один, который «имени векам не передал», отвечает нарисованному Руссо характеру человека, «опьяненного страстью». Двое других, вопреки Руссо, жертвуют жизнью, покупая наслаждение совсем не под влиянием мгновенного увлечения. Один, суровый воин, отвечает на презрение Клеопатры к окружающим ее искателям гордостью — вызовом на вызов, другой, изнеженный мудрец, вообще не ценит жизнь. Не врожденная добродетель, а «страсти роковые», страсти, которые сильнее страха смерти и в равной мере способны порождать и самопожертвование и преступление, движут человеком. Таким образом, полемика с Руссо определила ранний замысел произведения о Клеопатре, связав его с такими созданиями Пушкина, как «Черная шаль» и окончательный замысел «Цыган».
Набросав летом 1822 г. заметки по русской истории XVIII в., Пушкин закончил их цитатой «славной шутки» «г-жи де Сталь»: «En Russie le gouvernement est un despotisme mitige par la strangulation» («Правление в России есть самовластие, ограниченное удавкою» — XI, 17). Слова эти неоднократно привлекали внимание исследователей, занимавшихся в основном поисками их в сочинениях французской писательницы. Осталось незамеченным, что сама эта «славная шутка» представляет собой перефразировку mot Шамфора: «Правление во Франции было абсолютной монархией, ограниченной сатирическими песнями» («Le gouvemement de France etait une monarchic absolue, tempers par des chansons»[481]). Между тем именно в сопоставлении с афоризмом Шамфора слова г-жи Сталь приобретают полный смысл и прежде всего композиционную законченность: в Англии власть правительства ограничена парламентом и законами, во Франции — насмешливыми песнями, в России — петлей, которой давят тирана отчаявшиеся подданные (такая композиция обычна в жанре философского афоризма: ср., например, максиму Шамфора о том, что в Италии женщина не поверит страсти своего любовника, если он не совершит ради нее преступления, в Англии — безумия, во Франции — глупости). Острословие приобретало глубокий смысл, характеризуя исторические судьбы и типы национального сознания. Однако в словах Шамфора имеется еще один смысл: форма «было» открывает, что афоризм его сказан во время революции, когда французский абсолютизм безвозвратно ушел в прошлое. Это приоткрывает связь между «песнями» и революцией. Связь эта была очевидна Пушкину, писавшему в 1830 г., что «эпиграммы демократических писателей XVIII-я столетия <…> приготовили крики: Аристократов к фонарю и ничуть не забавные куплеты с припевом: Повесим их, повесим» (XI, 282). Эти же соображения вдохновляли Рылеева и Бестужева на создание сатирических песен. «Песня» и «удавка» оказываются не только антонимами в смысловом ряду «веселое — мрачное», но и синонимическими вариантами в цепочке: уничтожение деспотизма «песнями», то есть общественным мнением, подготавливающим народный взрыв, или «удавкой» дворцового переворота.
Однако уместен вопрос: знал ли Пушкин афоризм Шамфора? На него, кажется, можно ответить положительно. Уже было отмечено, что Шамфор был первоначально включен в круг чтения Онегина, что Пушкин назвал в числе «демократических писателей», подготовивших революцию, имена: «добродетельный Томас, прямодушный Дюкло, твердый Шамфор» (XI, 171) — и в другом месте сочувственно процитировал его вопрос: «Сколько нужно глупцов, чтоб составить публику?» (XI, 504)[482] . Однако мы имеем основания утверждать, что четвертый том сочинений Шамфора, изданных его друзьями в 1795 г., содержащий максимы и анекдоты, был прочитан Пушкиным весьма внимательно. Так, например, слова о том, что Онегин помнил «дней минувших анекдоты», равно как и слова В. Ф. Раевского, о которых речь пойдет ниже[483], получают ясность в сопоставлении с афоризмом Шамфора: «Только у свободных народов есть история, достойная внимания. История народов, порабощенных деспотизмом, — это лишь собрание анекдотов»[484]. Не только прямые цитаты, но и реминисценции свидетельствуют о том, что сочинения Шамфора (особенно его «Характеры и анекдоты») были памятны Пушкину. Ограничимся примером.
Многие из числа людей, одаренных живым воображением и тонкой чувствительностью, наблюдавших женщин с животрепещущим интересом, говорили мне, что были поражены тем, сколь мало женщин имеют вкус в искусстве и, особенно, в поэзии. Поэт, известный нежностью своих сочинений, мне описывал однажды свое изумление перед тем, что женщина, одаренная умом, грацией, чувством, со вкусом одевавшаяся, хорошая музыкантша, игравшая на многих инструментах, не имела никакого представления о ритмичности стиха, путала рифмы, заменяла слово — счастливую находку гения — пошлым словом и даже разрушала метр стихов [485].
Жалуются на равнодушие русских женщин к нашей поэзии <…> Дело в том, что женщины везде те же. Природа, одарив их тонким умом и чувствительностию самой раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящного. Поэзия скользит по слуху их, не досягая души; они бесчувственны к ее гармонии; примечайте, как они поют модные романсы, как искажают стихи самые естественные, расстроивают меру, уничтожают рифму. Вслушайтесь в их литературные суждения, и вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятия… Исключения редки (XI, 52). В борьбе с устаревшим карамзинским критерием <<цамского вкуса» Пушкин опирался на мнение старого «демократического писателя», сочинения которого ему были хорошо известны еще с начала 1820-х гг.
Несколько добавочных замечаний к вопросу о разговоре Пушкина с Николаем I 8 сентября 1826 года
Вопрос о содержании разговора, который состоялся между поэтом и царем в кремлевском Чудовском дворце 8 сентября 1826 г., неизменно возбуждал любопытство современников и волновал историков. В разное время к нему обращались такие видные знатоки пушкинского творчества, как М. А. Цявловский, С. М. Бонди, Д. Д. Благой, В. В. Пугачев и — в самое последнее время — Н. Я. Эйдельман. В книге последнего «Пушкин. Из биографии и творчества (1826–1837)» читатель найдет и тщательный анализ истории вопроса, и проницательную реконструкцию, построенную на критическом рассмотрении всех дошедших до нас свидетельств[486]. Исследование Н. Я. Эйдельмана избавляет нас от необходимости рассматривать вопрос во всей его полноте, поскольку с основными выводами автора следует согласиться. Наши замечания имеют целью лишь добавить несколько штрихов к картине, нарисованной общими усилиями предшествующих исследователей.
Следует отметить, что основное внимание исследователей, естественно, было сосредоточено на «пушкинском» аспекте встречи, то есть на том, что сказал Николай I Пушкину и какие последствия для