большом камине пылали пахучие сосновые и буковые ветки, старая Ивонна собирала их, прогуливаясь вдоль дорог. Бабушка сидела у очага, готовя скромный ужин. Дома она носила головную повязку, чепцы берегла. На огненно-красном фоне вырисовывался ее все еще красивый профиль. Она поднимала на Го свои некогда карие, а теперь выцветшие, с легкой голубизной глаза – мутные, неясные, старчески растерянные. Всякий раз она встречала Го одними и теми же словами:
– Ах, Господи, детка моя, как ты поздно сегодня…
– Нет, бабушка, – мягко отвечала Го, – сегодня я не позже, чем в другие дни.
– Ах… Мне кажется, детка, мне кажется, что сегодня ты вернулась позже, чем обычно.
Они ужинали за столом, старым, массивным, словно ствол дуба. И сверчок непременно заводил свою нехитрую, точно серебро звенящую песенку.
Часть дома была отгорожена грубыми, уже источенными червями, деревянными панелями. Открываясь, они давали доступ к расположенным ярусами кроватям, на которых были зачаты многие поколения рыбаков; здесь же спали и умирали, состарившись, их матери.
На черных балках крыши висела старая утварь, пучки трав, деревянные ложки, копченое сало, еще висели старые сети, спящие там со времен, когда погибли последние из сыновей Моан; по ночам сети грызли крысы.
Кровать Го, стоящая в углу и задернутая белым муслиновым пологом, производила впечатление новой элегантной вещи, принесенной в лачугу кельтов.
На гранитной стене висела фотография матроса Сильвестра в рамке. Старушка прикрепила к ней оставшиеся от внука медаль и пару якорей на красном сукне, которые моряки носят на правом рукаве. Го купила в Пемполе погребальный венок из черных и белых жемчужин, в середину которого в Бретани помещают портреты усопших. Это был маленький мавзолей, где хранилось все, что осталось от юноши на бретонской земле…
Летними вечерами они не засиживались долго, берегли лампу; в хорошую погоду устраивались перед домом на каменной скамье и смотрели на идущих чуть выше, по дороге, прохожих.
Потом старая Ивонна укладывалась на свою кровать-полку, а Го – в свою девичью кровать; она быстро засыпала после целого дня работы и долгой ходьбы; мысли ее были о возвращении исландцев, но думала она об этом как девушка благоразумная и решительная, не изматывающая себя чрезмерным волнением…
Но однажды, когда по Пемполю пронесся слух о прибытии «Марии», ее охватила лихорадка. От прежнего спокойствия не осталось и следа. Спешно закончив работу, она, сама не зная для чего, пустилась в путь раньше обычного и на дороге еще издали увидела Янна, идущего навстречу.
Ноги ее дрожали и подкашивались. Он был уже совсем близко, шагах в двадцати, – стройный, вьющиеся волосы прикрыты рыбацкой шапкой. Она так остро почувствовала себя застигнутой врасплох, что испугалась, как бы ее не закачало. Если б он заметил это, она умерла бы со стыда… У нее и волосы плохо прибраны, и вид уставший оттого, что она слишком торопилась закончить работу. Много бы она сейчас дала, чтобы скрыться в утеснике, исчезнуть в какой-нибудь звериной норе. Похоже, и он сделал шаг к отступлению, попытку пойти по другой дороге. Но было слишком поздно – они встретились в узком месте.
Чтобы не задеть ее, он резко подался в сторону, к самому откосу, точно пугливая лошадь, украдкой бросая на нее дикий взгляд.
Она тоже в одно мгновение вскинула на него полные тоски и мольбы глаза. В этом невольном скрещении их взглядов, коротком, как выстрел, ее серые, точно лен, зрачки расширились, озарились ярким пламенем мысли, вспыхнули голубоватым светом, а лицо залилось розовой краской до самых корней светлых, заплетенных в косы волос.
– Здравствуйте, мадемуазель Го, – проговорил он, дотронувшись рукой до шапки.
– Здравствуйте, месье Янн, – ответила она.
Вот и все, он прошел мимо. Она продолжала путь, все еще дрожа, но чувствуя, как понемногу кровь в ней успокаивается, силы возвращаются…
Дома она нашла старую Моан сидящей в углу; старушка плакала, обхватив голову руками, по-детски пища свое «и-и-и»; пучок волос, выбившихся из-под головной повязки, походил на тощий клубок серой пеньки.
– Ах, моя добрая Го, я собирала хворост и уже возвращалась домой, когда возле Плуэрзеля встретила Гаоса-сына. Конечно, мы говорили о моем бедном внуке. Они сегодня утром вернулись из плавания, и с полудня он ждал меня, чтобы проведать, да так и не дождался. Бедный парень, у него тоже в глазах стояли слезы… Он проводил меня до порога, помог донести вязанку…
Го слушала, и сердце ее сжималось: значит, визит Янна, на который она так рассчитывала, уже состоялся и больше он, разумеется, не придет, все кончено…
В эту минуту жилище показалось ей совсем унылым, нужда – нестерпимой, а мир – пустым, она поникла головой и почувствовала желание умереть.
Постепенно пришла зима, легла на землю, точно брошенный кем-то саван. Серые дни сменялись такими же серыми днями, Янн больше не появлялся, и обе женщины жили тоскливо и одиноко.
С наступлением холодов жизнь их сделалась тяжелей и дороже.
Ко всему прочему за старой Ивонной стало трудно ухаживать: бедная ее голова теряла разум; старушка сердилась, говорила колкости, даже бранилась; раз или два в неделю на нее, как на ребенка, ни с того ни с сего «находило».
Бедняжка!.. Она бывала такой кроткой в свои светлые дни, Го не уставала чтить и холить ее. Всю жизнь быть доброй и в конце ее сделаться злой! Выставить напоказ весь запас злобы, спавшей всю жизнь, весь арсенал грубых слов, прежде упрятываемых подальше, – какое осмеяние души и какая горькая загадка!
Еще она начала петь, и песни эти слышать было горше, чем злобные выпады; пелось то, что первым приходило ей в голову: то молитвы, услышанные во время церковной службы, а то и непристойные куплеты портовых кабаков. Случалось, она распевала «Девиц из Пемполя» или же, раскачивая головой и стуча ногой в такт, заводила:
И всякий раз пение внезапно прерывалось, ее невидящие и ничего не выражающие глаза широко раскрывались, словно затухающее пламя, которое вдруг вспыхивает, чтобы окончательно погаснуть. Старушка подолгу сидела обессилевшая, с опущенной головой и отвисшей челюстью, точно мертвая.
Она перестала быть чистоплотной – и это явилось новым неожиданным испытанием для Го.
Однажды она не смогла вспомнить своего внука.
– Сильвестр? Сильвестр?.. – твердила она, явно припоминая, кто бы это мог быть. – Ах, моя дорогая, понимаешь, когда я была молода, у меня столько их было – мальчики, девочки, девочки, мальчики, всех не упомнить!.. – И она беззаботно, почти непристойно, взмахивала своими морщинистыми руками…
А на следующий день она прекрасно помнила его, без умолку рассказывала о том, что он когда-то сделал или сказал, и целый день плакала.
О, эти зимние вечера, когда не хватает хвороста, чтобы разжечь огонь! Работа в холодном доме, кропотливая работа швеи ради куска хлеба и невозможность лечь спать, не закончив шитье, которое она каждый вечер приносила из Пемполя.
Старая Ивонна мирно сидела у камина, приблизив ноги к догорающим углям, а руки сложив под фартуком. Но с наступлением вечера у нее всегда возникала потребность побеседовать с Го.
– Ты ничего мне не говоришь, моя девочка, почему так? Когда-то я знавала одну девушку твоего возраста, она умела поддержать беседу. Сдается мне, нам не будет так грустно, если ты немного поговоришь со мной.
И тогда Го рассказывала ей какие-нибудь новости, которые слышала а городе, или называла имена людей, встреченных по дороге, говорила о чем-то, что вовсе ее не интересовало, впрочем, ее теперь ничто