одного к другому, чуть ли не врожденная, выработанная многими поколениями заключенных и их стражниками. Ею были пропитаны не только мысли жертв застенков, но и сам воздух камер, карцеров, коридоров, двориков и всего мрачного здания тюрьмы. И всяк сюда входящий сразу же принимал сторону заключенных против всего охранного персонала, вплоть до социального строя, порождением которого являлось это ненавистное заведение.
Миронов поднялся с жесткого колченогого топчана. Шагнул к «волчку». На него не мигая уставились два, как у рыси, глаза:
– Жалашь?.. Тогда открою...
Видно, молчание Миронова надзиратель принял за согласие, он всунул в замочную скважину ключ и резко повернул – железная окованная стальными полосами дверь, как обычно, противно скрипя, медленно открылась. В квадрате проема – фигура стражника, что-то вдруг показалось в нем Миронову знакомым, но он тут же отогнал нелепую мысль, по его мнению, – нигде не мог он повстречать такую мерзкую личность.
Миронов автоматически, «по-уставному», заложив руки за спину, медленно, как-то чересчур даже осторожно, словно в потемках, переступал ногами. Почему-то в коленях появилась противная дрожь. Ноги стали какими-то ватными и как всегда цепко и упруго не захватывали землю, а скользили, как по льду, тонкому, молодому, хрупкому... Правда, под ногами не земля, а железная поверхность тюремного коридора. Лестница тоже железная, гулко фиксирующая шаги. Не думал Миронов, что его шаги могут быть тяжелыми, грузно-старческими и издавать неприятно шаркающий звук. «Надо просто выше поднимать ноги, – подумал он. – А может быть, это от подков на сапогах?.. Или, может быть, от шпор?.. Шпор!.. О!.. Ах, если бы так, как в былые годы, когда только звон шпор догонял его легкие, стремительные шаги. Поступь кавалериста лукаво-тихая, осторожно-быстрая... Рывок – и еще не успеет в воздухе раствориться малиновый звон шпор, как цель достигнута».
Миронов прошел еще несколько обитых железом дверей, и вот последние открылись, и он высунул голову в тюремный дворик. Все поплыло вокруг... Наверное, помимо воли, слишком много для первого раза «хлебнул вольного воздуха»... Поднял отяжелевшие веки – в главах туман. Сквозь него какой-то розовый силуэт возник. Но вот очертания становились явственнее, принимали вид женской фигуры... Такой розовый шарф в далекой прошлой жизни набрасывала на смуглые плечи Надя-Надюша... Он вдруг за многие последние дни осмысленно и с глубокой горечью подумал: «Все осквернено и загублено... И вовек, наверное, не увидеть ему юное, дорогое лицо милой и любимой девушки. Видно, ничто не повторяется, как не повторяются шаги человека в одной и той же быстротекущей речной воде... Ах, Надя-Надюша. Что же за тайна заключена в твоей молодости?! Только бы увидеть, хотя бы еще один раз – и тогда можно будет без страха и сожаления прощаться с жестоким и кровавым миром. Но это недостижимо, как вернуть собственную молодость...»
– Миронов!.. – крикнула Надя-Надюша. – Живой!.. – Она протянула Филиппу Козьмичу руки, желая обнять и прижаться к нему.
Миронов отступил от жены, сделал жест, словно отодвигал видение, и все время бормотал: «Провокаторы!.. Я не поддамся!» Он быстро пошел прочь от жены в дальний угол тюремного дворика: «Ведь этого не может быть!.. Сон?.. Или – очередная провокация...»
Надя-Надюша догнала Филиппа Кузьмича, обхватила его руками:
– Мой Миронов!.. Мой муж... Дорогой, любимый... – бормотала Надя-Надюша. Потом умолкла, только еще плотнее прижималась к нему.
Филипп Козьмич стоял будто окаменелый, не веря в происходящее. Или боясь поверить... Неужто это правда?.. И может ли происходить в тюрьме!? Как удар молнии, ослепляющий и повергающий человека...
Через какое-то мгновение Миронов вдруг почувствовал на своей груди сотрясающуюся от нервной дрожи Надю-Надюшу. От ее тела исходил аромат... весны, от котоого можно задохнуться. Он легонько начал освобождатья от ее рук, чтобы взглянуть в эти глаза цвета спелой вишни и будто чуточку припухшие полураскрытые губы, словно ждущие поцелуя... О, эта невероятность встречи!.. Водь на самом деле ничего не может произойти в тюрьме?! Сейчас пройдет сон, и видение исчезнет. Останется только саднящая боль... А он, что же, в самом деле, мог подумать, что воочию видит свою Надю-Надюшу вот так, рядом, в тюремном дворике?.. Это только его горячечное воображение могло нарисовать такую фантастическую картину. Но если это соя, то почему в его тело проникает тепло другого человека? Насколько он знает, во сне человек не различает тепла и холода и осмысленно не отвечает на зов. Обычно он тут же просыпается и недоуменно осматривается, желая увидеть того, кто только что обращался к нему... Миронов подумал: «Попробую легонько отстранить от себя ее и взглянуть прямо в лицо...»
Как ни цепко Надя-Надюша прижималась к нему, Миронову удалось взглянуть в ее лицо:
– Сон? – кажется одними губами прошептал он.
– Нет... Нет... Явь! Верь – это я, твоя Надя-Надюша.
– Тростиночка... – Миронов, больше не сказав ни слова, молча прижался к ее лицу.
Безмолвные и потрясенные, они стояли на виду у всех арестованных, кидавших жадно-любопытные взгляды в их сторону.
Неужто так мало надо человеку для счастья? Только одну-единственную встречу с любимой в прогулочном дворике Бутырской тюрьмы? А ведь Миронов и Надя-Надюша не просто были счастливы, а задыхались от счастья, не смея даже словом нарушить мгновение слитности и забвения.
Наверное, мы бываем то ли чересчур расточительны, то ли по-глупому скупы, если не бережем друг друга в повседневной жизни и при встрече не «умираем», трепеща от восторга. Но об этом мы начинаем задумываться слишком поздно, когда гром грянул и убил любовь.
Неожиданно из здания тюрьмы выбежал старший надзиратель и громко скомандовал:
– Убрать заключенных!
Ретивые подчиненные кинулись выполнять приказ. Подбежали к Миронову и Наде-Надюше, начали размыкать их сомкнутые руки. Старались долго и бесполезно. Не размыкались руки Нади-Надюши и Миронова, словно чувствовали, что если сейчас, в данный миг, разомкнут, то уже никогда не сомкнут их друг с другом.
– Не оторвать... – в бессилии отозвался один надзиратель.
– Склещились, что ли?.. Рви!