наступаешь. И я понимаю: если я кого-то не вижу, это еще не значит, что и меня не видят.
Через пять минут я наконец опознаю округлый куст, закрывающий вход. Этот вход выглядит как уходящая в склон чуть великоватая нора сурка — увидев ее в первый раз несколько лет назад, я и сама сначала обозналась. Но, присмотревшись, поняла, что ошиблась. Пещера была глубокой и темной, и тогда я почти ничего не видела с тем минимальным светом, который проникал внутрь. У меня было подспудное желание раскрыть секреты пещеры, и из-за этого желания, возможно, развилось Наследие — способность видеть в темноте. Я не вижу в темноте так же хорошо, как днем, но даже самая глубокая тьма для меня как бы освещена свечами.
Стоя на коленях, я отбрасываю ровно столько снега, чтобы проскользнуть вниз и внутрь. Я бросаю сумку перед собой, отвязываю с шеи одеяло и заметаю им свои следы на снегу, а потом занавешиваю им изнутри лаз, чтобы в пещеру не задувал ветер. Первые три метра ход совсем узкий, потом немного расширяется и резко забирает вглубь, так что можно уже идти, не наклоняясь. А потом открывается и вся пещера.
Потолок высокий и гулкий. Пять каменных плит плавно находят одна на другую, образуя почти правильный многогранник. В дальнем правом углу струится вода. Я понятия не имею, откуда берется вода и куда уходит — она бьет ключом сквозь одну из стен и пропадает в толще земли, — но ее уровень никогда не меняется, одинаковое количество ледяной воды доступно независимо от времени дня или времени года. С постоянным источником свежей воды пещера представляет собой идеальное убежище. От могадорцев, от сестер, от девушек — даже от Аделины. Это также идеальное место, чтобы практиковать и оттачивать мои Наследия.
Я бросаю сумку рядом с источником и выкладываю еду на скальный выступ, на котором уже лежат несколько плиток шоколада, пакеты с гранолой, овсяными хлопьями, крупами и сухим молоком, упаковка арахисового масла, банки с консервированными фруктами и овощами и с супом. Хватит на несколько недель. Только все выложив, я встаю и позволяю себе поздороваться с пейзажами и лицами, которые я нарисовала на стенах.
С первого же раза, когда мне в школе дали в руки кисть, я влюбилась в рисование. Оно помогает мне видеть вещи такими, какие они есть. Это уход от действительности, возможность сохранить мысли и воспоминания, создавать надежды и мечты.
Я промываю кисти и размягчаю щетинки, потом смешиваю краски с водой и осадком со дна ручья, составляя землистые тона, которые подходят к серому цвету стен пещеры. Потом я иду к тому месту, где частично законченное лицо Джона Смита приветствует меня своей неопределенной улыбкой.
Попытки правильно изобразить его синие глаза занимают у меня много времени. В них есть какой-то особый блеск, который трудно передать. Устав от этих попыток, я начинаю писать новую картину — девушку с черными как смоль волосами, которая мне приснилась. В отличие от глаз Джона, с ее глазами никаких проблем не возникает — серая стена сама чудесно воспроизводит их цвет. Думаю, если бы я зажгла рядом свечу, цвет бы слегка изменился — как, я уверена, он у нее на самом деле меняется в зависимости от настроения и освещения. Такое у меня чувство. Другие люди, чьи лица я нарисовала, — это Гектор, Аделина, несколько деревенских торговцев, которых я вижу каждый день. Поскольку пещера такая глубокая и темная, я надеюсь, что никто, кроме меня, не увидит этих рисунков. Я знаю, что это все равно рискованно, но ничего не могу с собой поделать.
Через какое-то время я иду ко входу в пещеру, отодвигаю одеяло и высовываю голову. Я ничего не вижу, кроме белых сугробов и солнца, которое уже касается линии горизонта, а это значит, что мне пора идти. Мне бы хотелось рисовать гораздо больше и гораздо дольше. Перед тем как промыть кисти, я подхожу к стене напротив той, где изображен Джон, и смотрю на нарисованный на ней большой красный квадрат. До того как появился квадрат, я сделала глупость, которая выдавала меня как Гвардейца, — я написала список.
Я трогаю квадрат и думаю о трех Номерах, которые скрыты под ним, провожу пальцем по сухой облупившейся краске, глубоко опечаленная тем, что означали те строчки. Если в смерти есть какое-то утешение, так это то, что они сейчас покоятся с миром и не должны больше жить в страхе.
Я отворачиваюсь от квадрата, от спрятанного и уничтоженного списка, чищу кисти и все убираю.
— Увидимся на следующей неделе, — говорю я, обращаясь к лицам.
Перед тем как уйти, я вглядываюсь в пейзаж, нарисованный на стене в проходе. Это моя самая первая картина. Я ее нарисовала, когда мне было лет двенадцать. С тех пор я в разные годы немножко дорисовывала ее, но в целом она осталась прежней. Это вид на Лориен из окна моей спальни, который я до сих пор отчетливо помню. Убегающие холмы и поросшие травой равнины с разбросанными по ним высохшими деревьями. Толстый кусок голубой реки. Маленькие пятна краски, обозначающие химер, которые пьют у реки прохладную воду. А совсем вдалеке и на самом верху, возвышаясь над девятью арками, означающими девятерых Старейшин, стоит статуя Питтакуса Лора. Она так мала, что почти неразличима, но ошибки быть не может: это именно она — маяк надежды.
* * *
Я быстро иду из пещеры в монастырь, по дороге поглядывая, нет ли вокруг чего-нибудь подозрительного. Когда я ухожу со своей тропы, солнце уже опустилось за горизонт, и это значит, что я опаздываю. Когда я миную тяжелые дубовые ворота, колокола отбивают приветственный перезвон: прибыла новенькая.
Я присоединяюсь к остальным по дороге в спальню. Здесь есть такая традиция: встать у своих кроватей, сцепив руки за спиной, и по очереди представиться новой девушке. Я невзлюбила эту традицию с того самого дня, когда сама попала сюда: отвратительное ощущение, что меня выставляют напоказ, когда все, чего мне хотелось, это спрятаться.
В дверях рядом с сестрой Люсией стоит маленькая девочка с темно-рыжими волосами, любопытными карими глазами и мелкими, как у мышки, чертами лица. Она уставилась в каменный пол и неловко переминается с ноги на ногу. Ее пальцы бегают по поясу серого шерстяного платья с розовыми цветами. В волосах у нее маленькая розовая заколка, на ногах — черные туфли с серебряными застежками. Я испытываю к ней жалость. Сестра Люсия ждет, чтобы мы все улыбнулись, все тридцать семь, и тогда говорит:
— Это Элла. Ей семь лет, и отныне она будет жить с нами. Я уверена, что все вы отнесетесь к ней по-доброму.
Позднее разнесся слух, что ее родители погибли в автокатастрофе и она оказалась здесь, потому что у нее нет никаких других родственников.
Элла взмахивает ресницами, когда каждая из нас называет свое имя, но в основном смотрит в пол. Она явно напугана и печальна, но могу поручиться, что она из тех, на кого люди западают. Она здесь надолго не задержится.
Мы все вместе идем в церковь, чтобы сестра Люсия смогла объяснить Элле ее важное значение для приюта. Габби Гарсия стоит в конце нашей группы и зевает. Я оборачиваюсь посмотреть на нее. Прямо за Габби за светлым стеклом витражного окна на дальней стене виднеется темная мужская фигура, человек смотрит внутрь. В наступающих сумерках я едва успеваю различить его черные волосы, тяжелые брови и густые усы. Его глаза нацелены на меня, в этом нет никакого сомнения. У меня замирает сердце. Я судорожно глотаю воздух и делаю шаг назад. Все головы оборачиваются ко мне.
— Марина, с тобой все нормально? — спрашивает сестра Люсия.
— Ничего, — говорю я, потом качаю головой. — То есть да, все нормально. Извините.
У меня колотится сердце и дрожат руки. Я сцепляю их, чтобы этого никто не увидел. Сестра Люсия что-то еще говорит о том, как мы рады принять Эллу, но я слишком растеряна и ничего не слышу. Я поворачиваюсь к окну. Фигура исчезла. Нам разрешили разойтись.
Я бегу через неф и смотрю в окно. Я ничего не вижу, но вижу на снегу следы ног человека. Я отступаю от окна. Возможно, это какой-нибудь потенциальный приемный родитель, издалека оценивающий девушек, или кто-то из настоящих родителей пришел украдкой взглянуть на дочь, которую сам не может содержать. Но я почему-то не чувствую себя в безопасности. Мне не понравилось, как он на меня смотрел.