поспеем ко второму танцу.
Он решил непременно посмотреть, с кем она будет танцевать второй танец, и пошел следом за нею к двери, любуясь ее походкой, в которой, как он часто сам себе говорил, горделиво проявлялась вся ее сущность, и духовная и физическая.
— Ты не против того, что я так много играю в покер и оставляю тебя одну? — Это была новая уловка.
— Да бог с тобой! Ты же знаешь, я приветствую твои картежные оргии. Они тебя так подбадривают. И ты, когда играешь, делаешься такой симпатичный, такой солидный. Я уж не помню, когда ты засиживался за картами позже, чем до часу.
На улице Нууану дождь не полил, небо, начисто выметенное пассатом, было усеяно звездами. Они поспели ко второму танцу, и Ли Бартон увидел, как его жена пошла танцевать с Грэндисоном. В этом не было ничего удивительного, однако он не преминул отметить это в своей мысленной бухгалтерии.
Час спустя, терзаемый тоскливым беспокойством, он отказался от партии в бридж и, улизнув от нескольких молодых дам, вышел побродить по огромному саду. Вдоль дальнего края лужайки тянулась изгородь из ночного цереуса. Каждому цветку суждена была всего одна ночь жизни, — распустившись в сумерках, он к рассвету свернется и погибнет. Огромные — до фута в диаметре — чуть желтоватые цветы, похожие на восковые лилии, мерцая, словно маяки, во мраке, допьяна напоенном их ароматом, торопились насладиться своей прекрасной короткой жизнью.
Но на дорожке, бегущей вдоль изгороди, было людно. Гости парами гуляли здесь в перерывах между танцами, или во время танцев, и тихо переговаривались, жадно наблюдая это чудо — любовную жизнь цветов. С веранды, где расположился хор мальчиков, доносилась ласкающая мелодия «Ханалеи». Ли Бартону смутно вспомнился рассказ — кажется, Мопассана — про аббата, который свято верил, что все на свете сотворено богом для одному ему ведомых целей, но, затруднившись осмыслить с этой точки зрения ночь, понял в конце концов, что ночь создана для любви.
Оттого, что цветы и люди в один голос славили ночь, Бартону стало больно. Он повернул обратно к дому по дорожке, вьющейся в тени акаций и пальм. С того места, где она снова выходила из зарослей, он увидел в нескольких шагах от себя, на другой дорожке, мужчину и женщину, которые стояли в темноте обнявшись. Он обнаружил их, потому что услышал страстный шепот мужчины, но в ту же минуту и его заметили: шепот смолк, и пара замерла в полной неподвижности.
Он побрел дальше, удрученный мыслью, что густая тень деревьев — это следующий этап для тех, кто под широким небом восторгается ночными цветами. О, он хорошо помнил то время, когда ради минуты любви он готов был на любой обман, на любую хитрость, и чем гуще была тень, тем лучше. Что люди, что цветы — одно и то же, подумал он. Прежде чем снова включиться в привычную, но сейчас нестерпимую жизнь, он еще немного постоял в саду, рассеянно глядя на куст густо алых махровых мальв в ярком кругу света, падавшего с веранды. И внезапно все, что он выстрадал, все, что он только что видел и слышал, — ночные цветы, и приглушенные голоса влюбленных, и те двое, что обнимались украдкой, как воры, — все слилось в притчу о жизни, воплощенную в цветах мальвы, на которые он глядел. Ему казалось, что жизнь и страсть человека — это те же цветы: они распускаются на рассвете белыми как снег, розовеют под лучами солнца, а к вечеру становятся густо алыми и уже не доживают до нового рассвета.
Какие еще аналогии могли прийти ему в голову, неизвестно, потому что за ним, там, где росли акации и пальмы, послышался знакомый смех — веселый и безмятежный смех Иды. Не оглядываясь, страшась того, что должен был увидеть, он торопливо, чуть не спотыкаясь, поднялся на веранду. Но хотя он знал, что его ждет, все же, когда он, наконец, оглянулся и увидел свою жену и Санни, только что украдкой обнимавшихся в темноте, — у него закружилась голова и он постоял, держась за перила и с тупой улыбкой устремив глаза на группу мальчиков, выводивших в сладострастной ночи свои сладострастный припев «Хони кауа вики- вики».
Через секунду он облизал губы, справился с дрожью и успел бросить какую-то шутку хозяйке дома миссис Инчкип. Но нельзя было терять время — те двое уже поднимались по ступенькам веранды.
— Пить хочется, будто я пересек пустыню Гоби, — сказал он, — я чувствую, что только коктейль может спасти меня.
Миссис Инчкип улыбнулась и жестом направила его на курительную веранду, где его и нашли, когда начался разъезд: он оживленно обсуждал со старичками положение в сахарной промышленности.
В Ваикики уехало сразу несколько машин, и на его долю выпало отвезти домой Бернстонов и чету Лесли. Ида, как он успел заметить, села в машину Санни, рядом с ним. Она вернулась домой первая — когда он приехал, она уже причесывалась на ночь. Они простились и легли — так же, как обычно, но попытка казаться естественным, помня, чьи губы так недавно прижимались к ее губам, стоила ему такого труда, что он едва не потерял сознание.
«Неужто женщина и вправду совершенно аморальное существо, как утверждают немецкие пессимисты?» — спрашивал он себя, ворочаясь с боку на бок, и не мог ни уснуть, ни взяться за книгу. Через час он встал и нашел в аптечке сильно действующий снотворный порошок. Еще через час, опасаясь провести бессонную ночь наедине со своими мыслями, он принял второй порошок. Он проделал это еще два раза, с часовыми перерывами. Но снотворное действовало так медленно, что когда он, наконец, уснул, уже светало.
В семь часов он опять проснулся. Во рту было сухо, хотелось спать, однако он не мог забыться больше, чем на несколько минут кряду. Решив, что уже не заснет, он позавтракал в постели и занялся утренними газетами. Но порошки продолжали действовать, и он то и дело засыпал над газетой. Так же было, пока он принимал душ и одевался, и его радовало, что хотя ночью порошки почти не принесли ему облегчения, они помогли ему провести утро в каком-то полузабытьи.
И только когда жена его встала и пришла к нему в очаровательном халатике, с лукавой улыбкой на губах, как всегда веселая и безмятежная, его охватило порожденное опиумом безумие. Просто и ясно она дала понять, что, несмотря на давнишний уговор, ей нечего сказать ему, и тут, послушный голосу опиума, он начал лгать. На вопрос, хорошо ли он спал, он ответил:
— Отвратительно! Я два раза просыпался от судороги в ноге. Даже страшно было снова засыпать. Но больше она не повторилась, хотя ноги болят ужасно.
— У тебя это и в прошлом году было, — напомнила она.
— Сезонная болезнь, — улыбнулся он. — Это нестрашно, только очень противно, когда просыпаешься со сведенной ногой. Теперь до вечера ничего не будет, но ощущение такое, точно меня избили палками.
В тот же день, попозже, Ли и Ида Бартон нырнули в мелкую воду у пляжа яхт-клуба и, быстро миновав мол, уплыли вдаль, за прибой Канака. Море было такое тихое, что, когда они, часа через два, повернули обратно к берегу и не спеша стали пересекать прибой, они были совершенно одни. Слишком маленькие волны не представляли интереса для любителей качаться в челнах и на досках, так что все они уже давно вернулись на берег.
Вдруг Ли перевернулся на спину.
— Что случилось? — окликнула Ида, плывшая футах в двадцати от него.
— Нога… судорога, — ответил он негромко, весь сжавшись от страшного напряжения.
Опиум продолжал действовать, и он был словно в полусне. Глядя, как она подплывает к нему ровными, ритмичными взмахами, он полюбовался ее спокойствием, но его тут же кольнуло подозрение, что она спокойна потому, что мало его любит, или, вернее, любит гораздо меньше, чем Грэндисона.
— В какой ноге? — спросила она, принимая в воде вертикальное положение.
— В левой… ой! А теперь в обеих.
Он, словно непроизвольно, подогнул колени, высунул из воды голову и грудь и тут же скрылся из глаз под совсем небольшой волной. Через несколько секунд он всплыл и, отплевываясь, снова лег на спину.
Он чуть не улыбнулся, но улыбка превратилась в болезненную гримасу: ему действительно свело ногу, во всяком случае одну, и он почувствовал настоящую боль.
— Сейчас больнее в правой, — процедил он, увидев, что она хочет растереть ему ногу. — Но ты лучше держись подальше. У меня это бывало. Если станет хуже, я, чего доброго, могу вцепиться в тебя.