который ни за что не хотел тонуть. Он схватил меня за волосы, поднял на ноги и занес нож, чтобы вонзить его в мое сердце, и я не оказал сопротивления. Я только вновь ощутил великую жажду, и перед моими отуманенными глазами в воздухе, у самого носа, болтался облепленный песком язык гарпунщика!

Но прежде чем нож упал и вонзился в меня, случилось нечто, спасшее мне жизнь. Акаи, сводный брат правителя Боки, если ты помнишь, был в каноэ рулевым на корме; он сидел ближе всех к гробу с покойником, не желавшим тонуть. Он обезумел от страха и протянул вперед весло, чтобы оттолкнуть заключенного в гробу алии, собиравшегося, казалось, вскочить в каноэ. Конец весла попал в стекло, стекло разбилось…

— И гроб тотчас затонул! — подхватил Хардмэн Пул. — Воздух, благодаря которому он держался на воде, вышел в разбитое стекло!

— Гроб тотчас затонул, потому что корабельный плотник строил его наподобие лодки, — подтвердил Кумухана. — И я, за минуту до того бывший моэпуу, опять стал человеком. И я остался в живых, хотя умер тысячью смертей от жажды, пока мы добрались до берегов Вайкики.

Так вот, о Канака Оолеа, кости Кахекили не покоятся в Королевском Мавзолее. Они лежат на дне пролива Молокаи, если только давно уже не превратились в плавающую слизь или не сделались телом кораллов, образовавших коралловый риф. Один я из всех живущих ныне видел, как кости Кахекили потонули в проливе Молокаи!

Наступила пауза. Хардмэн Пул сидел в глубоком раздумье. Кумухана облизывал сухие губы. Наконец он нарушил молчание:

— А двенадцать долларов, Канака Оолеа, на осла и на подержанное седло с уздечкой?

— Ты получил бы двенадцать долларов, — ответил Пул, вручая старику шесть долларов с половиной, — но у меня на конюшне, в сундуке, лежат подходящие для тебя уздечка и седло, которые ты и получишь; а за шесть с половиною долларов ты купишь вполне подходящего осла у паке (китайца) в Кокако, который только вчера предлагал мне его за эту цену!

Они продолжали сидеть. Пул безмолвствовал, твердя про себя только что услышанную маорийскую смертную песню, в особенности слова: «И так пришел вечерний сумрак». Он находил их прекрасными. Кумухана облизывал губы, явно давая понять, что он ждет еще чего-то. Наконец он нарушил молчание:

— Я долго говорил, о Канака Оолеа! Нет уже в устах моих постоянной влаги, как в дни моей молодости. Мне кажется, опять мною овладела жажда, терзавшая меня при виде гарпунщика. Для языка, засохшего, как у гарпунщика, весьма хорош джин с молоком, о Канака Оолеа!

Улыбка мелькнула на лице Пула. Он хлопнул в ладоши, и тотчас же прибежала девчонка.

— Стакан джина с молоком старому Кумухана! — приказал Хардмэн Пул.

Вайкики, Гонолулу, 28 июня 1916.

Исповедь Элис

То, что мы здесь рассказываем об Элис Акана, случилось на Гавайях, хоть и не в наше время, но сравнительно недавно, когда Эйбл А-Йо проповедовал в Гонолулу свою знаменитую «религию возрождения» и убеждал Элис Акана очистить исповедью душу. Самая же исповедь Элис касается более старинных времен.

Элис Акана (ей было в ту пору пятьдесят лет) рано познала жизнь и всегда жила широко. То, что она знала, касалось самых корней и нитей, затрагивало секреты целых семейств, деловых предприятий и многочисленных плантаций округи. Она была как бы живым архивом точных фактов, которые очень интересовали адвокатов независимо от того, касались ли эти данные границ земельных участков, дарственных записей на землю или браков, рождений, завещаний и скандалов. Крепко держа язык за зубами, она очень редко делилась с людьми тем, что им было нужно; а если делала это, то только во имя справедливости, никого не обижая.

Ибо Элис с первых дней своего девичества привыкла жить среди цветов, песен, вина и плясок, а войдя в лета, она, будучи владелицей увеселительного заведения с плясуньями, специалистками танца хула, сделалась хозяйкой и присутствовала на пиршествах по обязанности.

В атмосфере этого дома, где забывались заповеди «божеские и человеческие» и всякая осторожность и где пьяные языки свободно болтались во рту, она черпала исторические данные о таких вещах, о которых в другой обстановке мало кто позволял себе заикаться или догадываться. И то, что она умела держать язык за зубами, сослужило ей хорошую службу; хотя старожилы отлично знали, что ей было известно все, но никто из них не слыхал, чтобы она когда-нибудь сплетничала о кутежах в лодочном сарае Калакауа, о шумных наездах офицеров с военных кораблей или о тайнах дипломатов и министров чужих стран.

За полстолетие она зарядилась таким количеством исторического динамита, что, если бы он взорвался, это потрясло бы всю общественную и торговую жизнь Гавайских островов; она была хозяйкой дома для танцев хула, импресарио туземных балерин, плясавших для особ царствующего дома на званых вечерах в частных домах, на ужинах, на которых подавался пои, и для любознательных туристов. Все это не мешало ей крепко держать язык за зубами. В пятьдесят лет это была веселая, тучная, приземистая полинезийка крестьянского типа, очень крепкого телосложения и без каких бы то ни было немощей, что обещало ей долгую-долгую жизнь. И на пятидесятом году случилось, что она, влекомая любопытством, попала на собрание, на котором Эйбл А-Йо проповедовал свое «возрождение».

Эйбл А-Йо был столь же разносторонней личностью, как знаменитый Билл Сандэй. Родословная его отличалась даже большей пестротой, ибо он был на четверть португалец, на четверть шотландец, на четверть гаваец и на четверть китаец. В нем сочетались лукавство и хитрость, ум и рассудочность, грубость и утонченность, страстность и философское спокойствие, неугомонное «богоискательство» и умение погружаться по самую шею в навоз действительности — словом, все элементы четырех, коренным образом отличных друг от друга рас, сумма которых дала эту личность. Вдобавок он в высокой степени владел искусством самообмана.

По части ораторского дара он далеко обогнал Билла Сандэя, известного мастера простонародного жаргона. Ибо в речи Эйбла А-Йо трепетали красочные глаголы, местоимения, наречия и метафоры четырех живых языков! В этих языках он черпал неизмеримое множество выражений, в которых потонули бы мириады словечек Билла Сандэя. Как хамелеон, колебался он между различными элементами своего существа и умел приспосабливаться к безыскусной свежести простых душ, которых он «обращал» своими речами.

Эйбл А-Йо так же верил в себя и в многообразие своей натуры, как он верил, что бог похож на него и на всякого человека и что этот бог не какой-нибудь племенной бог, но бог мировой, нелицеприятным оком взирающий на расы всего мира. И его теория имела успех. Китайцы, корейцы, японцы, гавайцы, пуэрториканцы, русские, англичане, французы — словом, представители всех народов без колебаний, бок о бок преклоняли колени и приступали к пересмотру собственных богов.

Сам он еще в ранней молодости отошел от англиканской церкви и много лет чувствовал себя каким-то Иудой. Иуда был проклят, — стало быть, и он, Эйбл А-Йо, проклят; а ему не хотелось оставаться проклятым навеки! Вот почему он всячески норовил увильнуть от проклятия. И наступил день, когда он обрел спасение. Он рассудил так: учить, будто Иуда проклят, — значит превратно толковать бога, который наипаче всего есть справедливость. Иуда был слугой божьим, особо избранным для выполнения самого грязного дела. Стало быть, Иуда, преданный Иисусу и предавший его лишь по божественному велению, свят! Стало быть, и он, Эйбл А-Йо, свят уже в силу своего отступничества, и, стало быть, он с чистой совестью может предстать перед богом!

Эта теория стала одним из главных догматов его вероучения; она оказалась весьма на руку другим отступникам от своих религий, втайне чувствовавшим себя Иудами. А Эйблу А-Йо пути божьи были так же ясны, как и те, которые он, Эйбл А-Йо, начертал себе. Все спасутся в конце концов, хотя у одних это отнимет больше времени, чем у других, и они получат места подальше от благодати. Место человека в вечно меняющемся мировом хаосе предопределено, ибо не существует никакого мирового хаоса. Это лишь

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату