чащу глубочайших убеждений О'Хэя. Дар-Хиал, его горячий и нетерпеливый союзник, обошел его с фланга своей цинической теорией музыки и открыл по критику огонь с тыла. Бой продолжался до тех пор, пока вспыльчивый ирландец, вне себя от наносимых ему искусными спорщиками словесных ударов, не принял, облегченно вздохнув, предложение Терренса Мак-Фейна отдохнуть и спуститься с ним в бильярдную – тихий приют, где они были бы вдали от этих варваров подкрепить себя смесью соответствующих напитков и в самом деле поговорить по душам о музыке. В два часа утра неуязвимый для вина и все еще шествующий твердой поступью Терренс уложил совершенно пьяного и осоловевшего О'Хэя в постель.
– Ничего, – сказала на другой день Эрнестина О'Хэю с задорным блеском в глазах, выдававшим ее участие в заговоре. – Этого следовало ожидать: от наших горе-философов и святой запьет!
– Я думал, что с Терренсом вы в полной безопасности, – насмешливо добавил Дик. – Вы же оба ирландцы. Я и забыл, что Терренса ничем не проймешь. Знаете, простившись с вами, он еще забрел ко мне поболтать. И – ни в одном глазу. Так, мимоходом, он упомянул о том, что вы оба опрокинули по стаканчику. И я… мне в голову не могло прийти… что он… так вас подвел…
Когда Льют и Эрнестина уехали в Санта-Барбара, Берт и Рита тоже вспомнили свой давно забытый очаг в Сакраменто. Правда, в тот же день прибыло несколько художников, которым покровительствовала Паола. Но их почти не было видно, ибо они проводили целые дни в горах, разъезжая в маленьком экипаже с кучером, или курили длинные трубки в бильярдной.
Жизнь в Большом доме, чуждая условностям, текла своим чередом. Дик работал. Грэхем работал. Паола продолжала уединяться в своем флигеле. Мудрецы из «Мадроньевой рощи» приходили пообедать и поговорить и, если Паола не играла, порой разглагольствовали целый вечер. По-прежнему сваливались как снег на голову гости из Сакраменто, Уикенберга и других городов, расположенных в долине, но О-Чай и остальные слуги не терялись, и Грэхем был не раз свидетелем того, как целую толпу нежданных гостей через двадцать минут после их приезда уже угощали превосходным обедом. Все же случалось – правда, редко, – что за стол садились только Дик с Паолой и Грэхем; и когда после обеда мужчины болтали часок перед ранним отходом ко сну, она играла для себя мягкую и тихую музыку и исчезала раньше, чем они.
Но однажды в лунный вечер неожиданно нагрянули и Уатсоны, и Мэзоны, и Уомболды, и составилось несколько партий в бридж. Грэхем как-то не попал ни в одну. Пасла сидела у рояля. Когда он приблизился к ней, то уловил в ее глазах мгновенно вспыхнувшее выражение радости, но оно так же быстро исчезло. Она сделала легкое движение, точно желая встать ему навстречу, – это так же не ускользнуло от него, как и мгновенное усилие воли, которым она заставила себя спокойно остаться на месте.
И вот она опять такая же, какой он привык ее видеть. «Хотя, в сущности, много ли я ее видел?» – думал Грэхем, болтая всякий вздор и роясь вместе с ней в куче нот. Он пробовал с ней то один, то другой романс, и его высокий баритон сливался с ее мягким сопрано, и притом так удачно, что игравшие в бридж не раз кричали им «бис».
– Да, – сказала она в перерыве между двумя романсами, – меня прямо тоска берет, так мне хочется опять побродить с Диком по свету. Если б можно было уехать завтра же! Но Дику пока нельзя. Он слишком связан своими опытами и изобретениями. Как вы думаете, чем он занят теперь? Ему мало всех этих затей. Он еще намерен совершить переворот в торговле – по крайней мере здесь, в Калифорнии и на Тихоокеанском побережье – и заставить закупщиков приезжать к нему в имение.
– Они уже и так приезжают, – сказал Грэхем. – Первый, кого я здесь встретил, был покупатель из Айдахо.
– Да, но Дик хочет, чтобы это вошло в обычай: пусть покупатели являются сюда скопом, в определенное время, и пусть это будут не просто торги – хотя для возбуждения интереса он устроит и торги, – а настоящая ежегодная ярмарка, которая должна продолжаться три дня и на которой будут продаваться только его товары. Он теперь чуть не все утра просиживает с мистером Эгером и мистером Питтсом. Это его торговый агент и агент по выставкам скота.
Паола вздохнула, и ее пальцы пробежали по клавишам.
– Ах, если бы только можно было уехать – в Тимбукту, Мокпхо, на край света!
– Не уверяйте меня, что вы побывали в Мокпхо, – смеясь, заметил Грэхем.
Она кивнула головой.
– Честное слово, были. Провалиться мне на этом самом месте! С Диком, на его яхте, давным-давно. Мы, можно сказать, провели в Мокпхо наш медовый месяц.
Грэхем, беседуя с нею о Мокпхо, старался отгадать: умышленно она то и дело упоминает о муже или нет?
– Мне казалось, что вы считаете эту усадьбу прямо раем.
– Конечно, конечно! – поспешила она его заверить. – Но не знаю, что на меня нашло за последнее время. Я чувствую, что мне почему-то непременно надо уехать. Может быть, весна действует… Колдуют боги краснокожих… Если бы только Дик не работал до потери сознания и не связывался с этими проектами! Знаете, за все время, что мы женаты, моей единственной серьезной соперницей была земля, сельское хозяйство. Дик очень постоянен, а имение действительно его первая любовь. Он все здесь создал и наладил задолго до того, как мы встретились, когда он и не подозревал о моем существовании.
– Давайте попробуем этот дуэт, – вдруг сказал Грэхем, ставя перед ней на пюпитр какие-то ноты.
– О нет, – запротестовала она, – ведь эта песня называется «Тропою цыган», она меня еще больше расстроит. – И Паола стала напевать первую строфу:
– Кстати, что такое цыганский паттеран? – спросила она, вдруг оборвав песню. – Я всегда думала, что это особое наречие, цыганское наречие – ну, вроде французского patoi[12]; и мне казалось нелепым, как можно следовать по миру за наречием, точно это филологическая экскурсия.
– В известном смысле паттеран и есть наречие, – ответил он. – Но оно значит всегда одно и то же: «Я здесь проходил». Паттеран – это два прутика, перекрещенные особым образом и оставленные на дороге; но оба прутика непременно должны быть взяты у деревьев или кустарников разной породы. Здесь, в имении, паттеран можно было бы сделать из веток мансаниты и мадроньо, дуба и сосны, бука и ольхи, лавра и ели, черники и сирени. Это знак, который цыгане оставляют друг другу: товарищ – товарищу, возлюбленный – возлюбленной. – И он, в свою очередь, стал напевать:
Паола качала в такт головой, потом ее затуманенный взгляд скользнул по комнате и задержался на играющих; но она сейчас же стряхнула с себя мечтательную рассеянность и поспешно сказала:
– Одному богу известно, сколько в иных из нас этой цыганской стихии. Во мне ее хоть отбавляй. Несмотря на свои буколические наклонности, Дик – прирожденный цыган. Судя по тому, что он мне о вас рассказывал, и в вас это сидит очень крепко.
– В сущности, – заметил Грэхем, – настоящий цыган – именно белый человек; он, так сказать, цыганский король. Он был всегда гораздо более отважным и неугомонным кочевником, и снаряжение у него было хуже, чем у любого цыгана. Цыгане шли по его следам, а не он по их. Давайте попробуем спеть…
И в то время как они пели смелые слова беззаботно-веселой песенки, Грэхем смотрел на Паолу и дивился – дивился и ей и себе. Разве ему место здесь, подле этой женщины, под крышей ее мужа? И все- таки он здесь, хотя должен был бы уже давно уехать. После стольких лет он, оказывается, не знал себя. Это какое-то наваждение, безумие. Нужно немедленно вырваться отсюда. Он и раньше испытывал такие состояния, словно он околдован, обезумел, и всегда ему удавалось вырваться на свободу. «Неужели я с годами размяк?» – спрашивал себя Грэхем. Или это безумие сильнее и глубже всего, что было до сих пор? Ведь это же посягательство на его святыни, столь дорогие ему, столь ревниво и благоговейно оберегаемые в тайниках души: он еще ни разу не изменял им.
Однако он не вырвался из плена. Он стоял рядом с ней и смотрел на венец ее каштановых волос, где вспыхивали золотисто-бронзовые искры, на прелестные завитки возле ушей. Пел вместе с нею песню, воспламеняющую его и, наверное, ее, – иначе и быть не могло при ее натуре и тех проблесках чувства, которое она нечаянно и невольно ему выдала.
«Она – чародейка, и голос – одно из ее очарований», – думал он, слушая, как этот голос, такой женственный и выразительный и такой непохожий на голоса всех других женщин на свете, льется ему в