восьмичасового рабочего дня для сельскохозяйственных рабочих. Молодой Уомболд был, насколько понял Грэхем, потомственным крупным землевладельцем в Уикенбергском округе и хвастался тем, что он не поддается духу времени и не превращается в помещика только по названию. Возле рояля, вокруг Эдди Мэзон, столпилась молодежь, оттуда доносилась синкопированная музыка и обрывки модных песенок. Терренс Мак-Фейн и Аарон Хэнкок завели яростный спор о футуристической музыке. Грэхема избавил от японского вопроса Дар-Хиал, провозгласивший, что «Азия для азиатов, а Калифорния для калифорнийцев».
Вдруг Паола, шаловливо подобрав юбки, пробежала по комнате, спасаясь от Дика, и была настигнута им в ту минуту, когда пыталась спрятаться за группу гостей, собравшихся вокруг Уомболда.
– Вот злюка! – упрекнул ее Дик с притворным гневом; а через минуту уже вместе с ней упрашивал индуса, чтобы тот протанцевал танго.
И Дар-Хиал наконец уступил, забыв Азию и азиатов, и исполнил, вывертывая руки и ноги, пародию на танго, назвав эту импровизацию «циническим апофеозом современных танцев».
– А теперь, Багряное Облако, спой мистеру Грэхему свою песенку про желудь, – приказала Паола.
Форрест, все еще обнимавший Паолу за талию, чтобы предупредить наказание, которое ему угрожало, мрачно покачал головой.
– Песнь о желуде! – крикнула Эрнестина из-за рояля; и ее требование подхватили Эдди Мэзон и остальные девушки.
– Ну, пожалуйста, Дик, спой, – настаивала Паола, – мистер Грэхем ведь еще не слышал ее.
Дик опять покачал головой.
– Тогда спой ему песню о золотой рыбке.
– Я спою ему песнь нашего Горца, – упрямо заявил Дик, и в глазах его блеснуло лукавство; он затопал ногами, сделал вид, что встает на дыбы, заржал, довольно удачно подражая жеребцу, потряс воображаемой гривой и начал: – «Внемлите! Я – Эрос! Я попираю холмы!..»
– Нет. Песнь о желуде! – тут же спокойно прервала его Паола, причем в звуке ее голоса чуть зазвенела сталь.
Дик послушно прекратил песнь Горца, но все же замотал головой, как упрямый ребенок.
– Ну хорошо, я знаю новую песню, – заявил он торжественно. – Она о нас с тобой, Паола. Меня научили ей нишинамы.
– Нишинамы – это вымершие первобытные племена Калифорнии, – быстро проговорила, обернувшись к Грэхему, Паола.
Дик сделал несколько па, не сгибая колен, как танцуют индейцы, хлопнул себя ладонями по бедрам и, не отпуская жену, начал новую песню.
– «Я – Ай-Кут, первый человек из племени нишинамов. Ай-Кут – сокращенное Адам. Отцом мне был койот, матерью – луна. А это Йо-то-то-ви, моя жена, первая женщина из племени нишинамов. Отцом ей был кузнечик, а матерью – мексиканская дикая кошка. После моих они были самыми лучшими родителями. Койот очень мудр, а луна очень стара: но никто не слышал ничего хорошего про кузнечика и дикую кошку. Нишинамы правы всегда. Должно быть, матерью всех женщин была дикая кошка – маленькая, мудрая, грустная и хитрая кошка с полосатым хвостом».
На этом песня о первых мужчине и женщине прервалась, так как женщины возмутились, а мужчины шумно выразили свое одобрение.
– «Йо-то-то-ви – сокращенное Ева, – запел Дик опять, грубо прижав к себе Паолу и изображая дикаря. – Йо-то-то-ви у меня невелика. Но не браните ее за это. Виноваты кузнечик и дикая кошка. Я – Ай-Кут, первый человек, не браните меня за мой дурной вкус. Я был первым мужчиной и увидел ее – первую женщину. Когда выбора нет, берешь то, что есть. Так было с Адамом, – он выбрал Еву! Йо-то-то-ви была для меня единственной женщиной на свете, – и я выбрал Йо-тото-ви».
Ивэн Грэхем, прислушиваясь к этой песне и не сводя глаз с руки Форреста, властно обнимавшей Паолу, почувствовал какую-то боль и обиду; у него даже мелькнула мысль, которую он тотчас с негодованием подавил: «Дику Форресту везет, слишком везет».
– «Я – Ай-Кут, – распевал Дик. – Это моя жена, моя росинка, моя медвяная роса. Я вам солгал. Ее отец и мать не кузнечик и не кошка. Это были заря Сьерры и летний восточный ветер с гор. Они любили друг друга и пили всю сладость земля и воздуха, пока из мглы, в которой они любили, на листья вечнозеленого кустарника и мансаниты не упали капли медвяной росы.
Йо-то-то-ви – моя медвяная роса. Внемлите мне! Я – Ай-Кут. Йо-то-то-ви – моя жена, моя перепелка, моя лань, пьяная теплым дождем и соками плодоносной земли. Она родилась из нежного света звезд и первых лучей зари».
И вот, – добавил Форрест, заканчивая свою импровизацию и возвращаясь к обычному тону, – если вы еще воображаете, что старый, милый, синеокий Соломон лучше меня сочинил «Песнь Песней», подпишитесь немедленно на издание моей.
Глава одиннадцатая
Миссис Мэзон одна из первых попросила Паолу сыграть. Тогда Терренс Мак-Фейн и Аарон Хэнкок разогнали веселую группу у рояля, а смущенный Теодор Мэлкен был послан пригласить Паолу.
– Прошу вас сыграть для просвещения этого язычника «Размышления на воде», – услышал Грэхем голос Терренса.
– А потом, пожалуйста, «Девушку с льняными косами», – попросил Хэнкок, которого назвали язычником. – Сейчас моя точка зрения блестяще подтвердится. Этот дикий кельт проповедует идиотскую теорию музыки пещерного человека и настолько туп, что еще считает себя сверхсовременным.
– А-а, Дебюсси! – засмеялась Паола. – Все еще спорите о нем? Да? Хорошо, я доберусь и до него, только не знаю, с чего начать.
Дар-Хиал присоединился к трем мудрецам, усаживавшим Паолу за большой концертный рояль, не казавшийся, впрочем, слишком большим в этой огромной комнате. Но едва она уселась, как три мудреца скользнули прочь и заняли, видимо, свои любимые места. Молодой поэт растянулся на пушистой медвежьей шкуре, шагах в сорока от рояля, и запустил обе руки в волосы. Терренс и Аарон уютно, устроились на подушках широкого дивана под окном, впрочем, так, чтобы иметь возможность подталкивать друг друга локтем, когда тот или другой находил в исполнении Паолы оттенки, подтверждавшие именно его понимание.
Девушки расположились живописными группами, по две и по три, на широких диванах и в глубоких креслах из дерева коа, кое-кто даже на ручках.
Ивэн Грэхем хотел было подойти к роялю, чтобы иметь честь перевертывать Паоле ноты, но вовремя заметил, что Дар-Хиал предупредил его. Неторопливо и с любопытством окинул он взглядом комнату. Концертный рояль стоял на возвышении в самом дальнем ее конце; низкая арка придавала ему вид сцены. Шутки и смех сразу прекратились: видимо, маленькая хозяйка Большого дома требовала, чтобы к ней относились, как к настоящей, серьезной пианистке. Грэхем решил заранее, что ничего исключительного не услышит.
Эрнестина, сидевшая рядом, наклонилась к нему и прошептала:
– Когда она хочет, она может всего добиться. А ведь она почти не работает… Вы знаете, она училась у Лешетицкого и у мадам Карреньо, и у нее до сих пор остался их стиль игры. И она играет совсем не по- женски. Вот послушайте!
Грэхем продолжал относиться скептически к ее игре, даже когда уверенные руки Паолы забегали по клавишам и зазвучали пассажи и аккорды, против чистоты которых он ничего не мог возразить; как часто слышал он их у пианистов, обладавших блестящей техникой и совершенно лишенных музыкальной выразительности! Он ждал услышать от нее все что угодно, но не мужественную прелюдию Рахманинова, которую, по мнению Грэхема, мог хорошо исполнять только мужчина.
С первых же двух тактов Паола уверенно, по-мужски, овладела роялем; она словно поднимала его клавиатуру и поющие струны обеими руками, вкладывая в свою игру зрелую силу и твердость. А затем, как это делали только мужчины, соскользнула, или перекинулась – он не мог найти более точного определения для этого перехода – в уверенно-чистое, несказанно нежное анданте.
Она продолжала играть со спокойствием и силой, которых меньше всего можно было ожидать от такой маленькой, хрупкой женщины; и он с удивлением смотрел сквозь полузакрытые веки на нее и на огромный