национальный позор. Если мне надо отправить срочное письмо в Штаты, я сажусь в машину и еду в Швейцарию. Присмотрите-ка за сумками. — Она увидела свободную телефонную будку и коршуном бросилась к ней, заскочив туда под носом у разъяренного бизнесмена. Через минуту-другую Фульвия вернулась и подтвердила свое предположение. — Как я и сказала, они вашего письма не получали.
— Дьявол, — сказал Моррис. — Что же мне теперь делать?
— Я обо всем договорилась, — ответила Фульвия. — Вы переночуете у нас, а завтра с виллы прямо к нашему дому за вами придет машина.
— Я вам очень признателен, — сказал Моррис.
— Вы ждите на улице с вещами, — скомандовала Фульвия, — а я схож за машиной.
Охраняя сумки и греясь в лучах по-весеннему теплого солнца, Моррис наметанным взглядом оценивал наиболее примечательные автомобили, которые подъезжали к аэровокзалу, чтобы выгрузить или посадить пассажиров. Его внимание привлек бронзовой окраски «мазерати», который доселе он видел лишь в журналах и который тянул на пятьдесят тысяч долларов, и лишь спустя мгновенье он сообразил, что за рулем машины сидит Фульвия Моргана и энергичными жестами приглашает его садиться. Покидая территорию аэропорта, Фульвия погрозила кулаком стоящим у ворот пикетчикам, а когда они в ответ заулыбались и тоже подняли вверх кулаки, Моррис догадался, что этот жест у забастовщиков используется в знак солидарности.
— Я кое-что хочу спросить у вас, Фульвия, — сказал Моррис Цапп, потягивая виски со льдом, которое в хрустальном графине на серебряном подносе было подано горничной, одетой в черную форму с белоснежным передником. Дело происходило в гостиной роскошного особняка восемнадцатого века неподалеку от виллы Наполеона, до которого они домчались с такой устрашающей быстротой, что улицы и бульвары Милана слились в памяти Морриса в сплошную серую массу. — Возможно, это прозвучит наивно и даже невежливо, но меня разбирает любопытство.
Фульвия удивленно подняла брови. Приехав домой, они передохнули, приняли душ и переоделись, Фульвия — в длинное просторное платье из тонкой белой шерсти, в котором еще более стала походить на римскую императрицу. Они сидели друг
против друга, утопая в мягких глубоких креслах; между ними на вощеном паркетном полу лежал персидский ковер. Моррис обвел глазами просторную комнату, в которой коллекционный антиквариат элегантно сочетался с лучшими образцами современного итальянского мебельного дизайна, а по матовым белым стенам были развешаны оригинальные полотна Шагала, Ротко и Бэкона.
— Мне все-таки интересно, — сказал Моррис Цапп, — как вам удается совмещать столь роскошную жизнь с марксистскими взглядами?
Фульвия потрясла в воздухе сигаретой в мундштуке из слоновой кости:
— Очень американский вопрос, Моррис, если можно так выразиться. Разумеется, я не закрываю глаза на противоречия нашего образа жизни, но это и есть как раз те самые противоречия последней стадии империализма, которые неизбежно приведут к его краху. И лишат нас наших маленьких привилегий, — сказав это, Фульвия скромно развела руками, словно давая понять, что по уровню жизни они недалеко ушли от какой-нибудь пуэрториканской семьи, прозябающей на пособие в городских трущобах. — И мы ни в коей мере не должны ускорять этот процесс, который развивается по своим собственным законам и определяется действием человеческих масс, а не отдельных малозначащих личностей. Поскольку с точки зрения диалектического материализма для исторического процесса не важно, богаты или бедны мы с Эрнесто, то уж лучше мы с ним будем богаты, потому что мы достойно можем исполнить эту роль, в то время как достойно исполнить роль бедных, каковыми являются наши итальянские крестьяне, далеко не так просто — этому надо учиться из поколения в поколение, это надо впитывать с молоком матери. — Свою речь Фульвия произнесла быстро и без запинки, будто по памяти воспроизвела разговор, не раз возникавший у них с мужем. — Кроме того, — добавила она, — будучи богатыми, мы способны помогать тем, кто предпринимает более конструктивные действия.
— И кто эти люди?
— Ну, это самые разнообразные объединения, — неопределенно ответила Фульвия, и в этот момент раздался телефонный звонок. Она устремилась к аппарату, стоявшему в другом конце комнаты, и подол ее белого платья заплясал под ее ногами. Разговор шел по-итальянски и с такой пулеметной скоростью, что Моррис ничего в нем не уловил, кроме то и дело произносимого слова
— Почему? — спросила Фульвия Моргана, одарив Морриса загадочной улыбкой Моны Лизы.
— Почему бы тебе не вернуться домой, Бернадетта? Твои родители от расстройства потеряли покой и сон.
Бернадетта энергично затрясла головой и нервно закурила сигарету, с трудом справившись с зажигалкой и поломав при этом ярко-красный ноготь.
— Я не могу вернуться домой, — сказала она хриплым голосом, в котором, несмотря на множество выкуренных сигарет и, несомненно, не меньшее количество выпитого спиртного, все еще слышался певучий выговор Слайго. — Мне дорога домой заказана, — сказала она, не поднимая глаз из-под длинных накрашенных ресниц, и стряхнула пепел в зеленую пластиковую пепельницу, стоящую на белом пластиковом столе в закусочной второго аэровокзала. Перед ней стоял салат с ветчиной, к которому она едва притронулась. Поедая свой салат, Перс изучал ее лицо и фигуру и удивлялся тому, как быстро он успел узнать, когда она проходила мимо него в часовне, черты той самой Бернадетты, которую он когда-то видел на семейном пикнике на побережье, — в то лето, когда им было лет по тринадцать-четырнадцать и они стеснялись друг друга и не могли завести разговора. Он запомнил ее тощей девчонкой-сорванцом с копной спутанных черных волос и щербатой улыбкой — как она бежала с подобранным подолом навстречу прибою, а потом была наказана матерью за намокшее платье.
— Но почему ты не можешь вернуться домой? — мягко, но настойчиво переспросил он.
— Потому что у меня есть ребенок, а мужа нет, вот почему.
— Вот как, — сказал Перс, Он слишком хорошо знал нравы западной Ирландии, чтобы не принимать в расчет серьезность этого довода. — Значит, ты все-таки родила ребенка?
— А они там что подумали? — резко спросила Бернадетта, взглянув Персу в глаза. — Что я нашла другой выход?
Перс покраснел.
— Ну, твой дядя Майло…
— Мой дядя Майло?! Этот старый хрыч? — При упоминании доктора О'Шея в ее речь хлынул сильный ирландский акцент — так наполняет рот слюна или впрыскивается в кровь адреналин. — Это не его собачье дело!
— Видишь ли, о твоих проблемах я узнал именно от него, и не далее как позавчера. В Раммидже.
— А, ты ездил в Раммидж! Я там сто лет уже не была. Господи, до чего же гнусный и мрачный был этот дом на Гитингс-роуд-уд! Меня заставляли пылесосить лестничные пролеты, и я боялась сломать себе шею, потому что там было темно, а сквалыга О'Шей экономил на лампочках… — Бернадетта покачала головой и с шумом выпустила из носа сигаретный дым. — Рабыня я у них была. После этого работа в гостинице в Слайго показалась мне курортом. Единственной живой душой, относившейся ко мне по- человечески, был жилец с верхнего этажа, американский профессор. Он, помнится, разрешал мне смотреть у него в комнате цветной телевизор и читать неприличные журналы. — Бернадетта ностальгически ухмыльнулась, обнажив ровные белые и очевидно вставные зубы. — «Плейбой» и «Пентхаус» и всякое такое. Картинки с бесстыжими голыми девицами, которые не боялись печатать свои имена. У наивной
— А что отец ребенка? Он помогает материально? — Я не знаю, где он.
— Но ведь он был постояльцем в твоей гостинице. Его можно найти по журналу регистрации.
— Я как-то раз послала ему письмо. Оно вернулось со штампом «Адресат неизвестен».
— А кто он? Как его зовут?
— Не скажу, — отрезала Бернадетта. — Я больше не хочу иметь с ним никаких дел. Еще не хватало, чтобы он забрал у меня Фергюса. И вообще, он был странный и мрачный тип. — Она снова взглянула на