Черт. Он опустился на кухонный пол, один, без жены, в пустой кухне, и, уперев в лоб запястья, принялся в который раз за последний год думать о том, что привело к краху его женитьбу. Но ничего придумать он так и не мог, а представлялась ему теперь эта женитьба лишь осколками стекла, стеклянным крошевом, заполонившим его сознание.
Когда зазвонил телефон, он, сам не понимая почему, еще до того, как снял трубку и, прижав ее к уху, сказал: «слушаю», уже знал, что это она.
— Это Шон.
На другом конце провода слышалось приглушенное гудение мотора тяжелого трейлера с прицепом на холостом ходу и шуршание шин проносящихся по автостраде автомобилей. Он так и представил себе эту картину: остановка на автостраде, бензозаправка, ряд телефонов-автоматов между магазинчиком и «Макдональдсом». И Лорен стоит там, слушает.
— Лорен, — сказал он, — я знаю, что это ты.
Кто-то прошел там мимо автоматов, позвякивая ключами.
Трейлер с прицепом взревел, тронувшись с места и двинувшись по парковочной площадке.
— Как там она? — спросил Шон. Он чуть было не сказал: «Как моя дочь?» — но все же он не знал, его ли это дочь или же она только дочь Лорен, поэтому он повторил: — Как там она?
Грузовик набрал скорость, гравий заскрипел под колесами, а потом звук стал глуше, когда грузовик с парковки выехал на автостраду.
— Это невыносимо, — сказал Шон. — Неужели ты даже поговорить со мной не можешь?
Он вспомнил, что сказал Уайти Брендану о любви, о том, что у большинства ее и однажды в жизни не бывает, и представил себе жену, смотрящую вслед уходящему грузовику, представил ее с телефонной трубкой у уха, но не возле рта. Она высокая, стройная, и волосы ее цвета вишневого дерева. Смеясь, она прикрывает пальцами рот. В колледже они однажды попали в грозу и бежали по кампусу, и у входа в библиотеку она его впервые поцеловала, и что-то разжалось в груди Шона, когда ее мокрая рука легла на его затылок, разжалось то, что всегда, сколько он себя помнил, давило его, не давало дышать. Она сказала ему, что у него чудесный, лучший в мире голос, что он действует на нее, как виски или как дымок от костра.
С тех пор как она ушла, обычным ритуалом их разговора было то, что говорил лишь он, пока она не решала повесить трубку. Сама она за все время их телефонных разговоров не сказала ни слова с тех пор, как, уйдя от него, она ему звонила — звонила со стоянок и с автобусных станций, из мотелей, из пыльных телефонных будок по обочинам пустынных автострад где-нибудь на техасско-мексиканской границе. И хотя в трубке раздавалось одно только шипение телефонной линии, он всегда знал, что это она. Он чувствовал ее и по телефону. Иногда даже чувствовал ее запах.
Их беседы — если можно было так это назвать — могли длиться минут пятнадцать в зависимости от того, насколько словоохотлив был он. Но сегодня Шон был вообще измучен и истомлен тоской по ней, женщине, исчезнувшей из его жизни на седьмом месяце беременности, неожиданно, в одно прекрасное утро, когда ей невмоготу стало терпеть его чувство к ней — единственное из оставшихся у него чувств.
— Сегодня я не в состоянии, — сказал он. — Я чертовски устал, мне плохо, а ты даже не хочешь дать мне послушать твой голос.
Стоя в кухне, он дал ей последние безнадежные тридцать секунд на ответ. Он слышал звонок колокольчика — кто-то накачивал шину.
— Пока, детка, — сказал он хрипло, давясь мокротой, и повесил трубку.
Минуту он стоял неподвижно, вслушиваясь в эхо насоса, качающего шину, и как этот звук смешивается с мертвой тишиной кухни и колотится в его сердце.
Теперь он будет мучиться, он это знал. Он промучается всю ночь, а может быть, и утро. И может быть, всю неделю. Он испортил заведенный ритуал в разговоре с ней. Он повесил трубку. А что, если она уже открыла рот, чтобы заговорить, произнести его имя?
Господи.
Картина эта преследовала его, когда он шел в душ; если б только убежать от него, от этого видения, — она стоит в будке телефона-автомата и вот-вот заговорит, слова уже зарождаются в ее горле!
Шон, хочет она сказать, я возвращаюсь ДОМОЙ.
III
Ангелы молчания
15
Чудный парень
В понедельник утром дом наполнился гостями, пришедшими с соболезнованиями, и Селеста находилась в кухне возле своей кузины Аннабет, жарившей и парившей у плиты с отстраненно-яростным выражением, когда в кухню сунулся Джимми — голова его была еще влажной после душа — и спросил, не надо ли помочь.
В детстве две кузины, Селеста и Аннабет, были как родные сестры. Аннабет была единственной девочкой в семье, состоявшей из мужчин, Селеста же — единственным отпрыском родителей, ненавидевших друг друга, поэтому девочки проводили друг с другом много времени, а в старших классах чуть ли не каждый вечер допоздна болтали по телефону. С годами постепенно и незаметно все изменилось: отчуждение между отцом Аннабет и матерью Селесты росло, сердечные отношения сменились холодом и враждебностью. И каким-то образом, без малейшего повода, это отчуждение между братом и сестрой перенеслось и на девочек, и постепенно Селеста и Аннабет стали видеться лишь по семейным праздникам — на свадьбах, когда рождались дети и на последующих крестинах, а также иногда по общим праздникам — на Рождество и на Пасху. Селесту больше всего огорчало отсутствие видимых причин к охлаждению, было больно сознавать, что узы, казавшиеся столь прочными и непоколебимыми, могли так легко ослабнуть и распасться только лишь с течением времени, из-за семейных неурядиц и скачков роста.
Однако со смертью ее матери дела пошли на лад. Как раз не далее чем прошлым летом она с Дейвом и Аннабет с Джимми выезжали на пикник, а зимой они дважды вместе обедали и выпивали. С каждым разом беседа велась все оживленнее, и Селеста чувствовала, как уходят в прошлое десять лет странного охлаждения, и про себя называла причину его: Розмари.
Когда Розмари умерла, Аннабет была рядом с Селестой. В течение трех дней она приходила к ней утром и оставалась дотемна. Она помогала с готовкой и с похоронами и сидела с ней, утешая, когда та оплакивала мать, никогда не проявлявшую к ней большой любви, но все же мать.
И сейчас Селеста намеревалась быть рядом с Аннабет, хотя сама мысль о том, что человек, замкнувшийся в своей скорби и пугающе отчужденный, может нуждаться в поддержке, большинству казалась дикой. В том числе и самой Селесте.
Но она помогала ей на кухне, доставала из холодильника то одно, то другое, когда Аннабет просила ее, отвечала на телефонные звонки.
И вот появился Джимми, когда еще суток не прошло с тех пор, как он узнал о гибели дочери, и спрашивает жену, не надо ли помочь. Волосы его еще мокры и немного всклокочены после душа, а влажная рубашка прилипла к груди. Он бос, и печаль и бессонница залегли тенями у него под глазами, и Селеста подумала: господи, Джимми,
Потому что остальные, заполонившие сейчас дом — гостиную и столовую, — толпившиеся возле входной двери, наваливающие кучей свои пальто на кровати Надин и Сары, не спускали глаз с Джимми, но не потому, что беспокоились о нем. Они глядели на него так, словно он один мог объяснить им ужасную нелепость произошедшего, успокоить сумятицу в их сознании, поддержать их, когда горе стихнет, но волны