вырвет прямо на Чака.
— У тебя сотовый с собой?
— Конечно.
Чак порылся в карманах ветровки и положил в протянутую руку Джимми телефон.
Джимми набрал номер 411, механический голос осведомился, какой город и какой штат ему нужен, и он запнулся, не сразу решившись доверить звук своего голоса телефонной сети, где ему предстоит нестись по медным проводам, чтобы затем ухнуть в пучину внутренностей какого-то гиганта-компьютера с красными лампочками вместо глаз.
— Абонент? — спросил компьютер.
— Чак И. Чиз.
И Джимми внезапно охватили ужас и горечь при мысли, что он называет какое-то идиотское имя, стоя в двух шагах от пустой машины дочери. Ему хотелось вцепиться зубами в этот проклятый телефон и растерзать его.
Ему сказали номер, и он набрал его, потом стал ждать, пока вызовут Аннабет. Кто бы ни был ответивший, он не нажал кнопки фиксации, а просто положил трубку рядом с телефоном, и Джимми слышал металлическое эхо голоса, выкликавшего:
— Просим Аннабет Маркус подойти к хозяйской стойке. Аннабет Маркус!
Джимми различал заливистые звонки и гвалт от восьмидесяти или девяноста сорванцов, носящихся взад-вперед, тянущих друг друга за волосы, и их вопли вперемежку с голосами взрослых, тщетно пытающихся урезонить проказников и перекричать их. А потом опять гулким эхом прозвучало имя жены. Джимми представил, как она встрепенулась, услышав свое имя, смущенная, задерганная толпой причастников, сражающихся вокруг нее за куски пиццы.
Потом он услышал ее голос, приглушенный, сдержанно удивленный:
— Вы меня вызывали?
На долю секунды Джимми захотелось повесить трубку. Что он ей скажет? Какой смысл звонить, ничего толком не зная, не имея в запасе фактов, а одни лишь страхи, порожденные воспаленным воображением. Не лучше ли дать девочкам еще немного побыть в счастливом неведении?
Но он не хотел усугублять боль этого дня, а Аннабет будет больно, когда она узнает, что пережил он, стоя один возле машины Кейти на Сидней-стрит. Она решит, что радость минут, проведенных с девочками в церкви, не заслуженна, хуже того, она усмотрит в этой радости фальшь и предательство.
Он опять услыхал приглушенное: «Какой аппарат? Вот этот?» — и шорох трубки, поднимаемой со стойки.
— Детка, — с трудом, хрипло выговорил Джимми и прочистил голос.
— Джимми? — И слегка раздраженно: — Ты где пропадаешь?
— Я… знаешь, я… на Сидней-стрит.
— Что-нибудь случилось?
— Нашли ее машину, Аннабет.
— Чью машину?
— Кейти.
— Нашли? Кто нашел? Полиция? Они?
— Ага. Но ее… там нет. Она где-то в парке.
— О боже милостивый! Не может быть! Нет, Джимми, нет!
И Джимми почувствовал, как наполняется этим кошмаром, ужасной уверенностью. Диким ужасом, который старался запрятать поглубже и не пускать в сознание.
— Нам еще ничего не сказали. Но ее машина простояла тут всю ночь, и полиция…
— Господи, Джимми…
— …ищет ее в парке. Здесь их целая прорва. Так что…
— Ты где?
— На Сидней-стрит. Послушай…
— Какого черта ты на улице? Почему не в парке?
— Меня не пускают.
— Не пускают! Да кто они такие! Может быть, это их дочь?
— Нет, послушай…
— Так проберись туда, господи… Может, она ранена. Валяется там раненная, замерзшая…
— Я понимаю, но они…
— Я сейчас буду.
— Ладно.
— Пролезь туда, Джимми, слышишь? Ты ли это!
Она повесила трубку.
Джимми отдал сотовый Чаку, понимая, что Аннабет права. Совершенно права. И мучительно было думать, что теперь до скончания веков он будет сокрушаться об этой своей сорокапятиминутной слабости, корчиться при одной мысли о ней и гнать от себя это воспоминание. Когда это он успел стать таким — человеком, говорящим «Да, сэр», «Нет, сэр», «Хорошо, сэр» каким-то несчастным полицейским, в то время, как у него пропала дочь? Как это могло произойти? Когда состоялся обмен и он выложил свое мужество за право именоваться добропорядочным гражданином?
Он повернулся к Чаку:
— Ты все еще держишь фомку про запас в багажнике?
Лицо Чака стало виноватым, будто его поймали с поличным.
— Ну, жить же как-то надо, Джимми…
— Где машину оставил?
— Дальше по улице, на углу с Доус.
Джимми направился туда, а рядом с ним семенил Чак.
— Ты хочешь, чтобы мы пролезли вовнутрь?
Джимми кивнул и ускорил шаг.
Когда Шон вышел к теренкуру, дорожке, окаймлявшей ограду цветника, и увидел полицейских, рывшихся в земле и на цветочных клумбах в поисках улик, он сразу заметил на их лицах некое предвкушение и понял, что кое-что уже прояснилось. Он хорошо знал это выражение, успел изучить за годы службы — выражение холодного принятия рокового несчастья, случившегося с другим.
Все они, уже входя в парк, знали, что пропавшая мертва, и все-таки в каком-то бесконечно малом уголке души теплилась надежда, что это не так. Вечно одно и то же: прибываешь на место преступления, зная правду, и тратишь массу времени и сил, убеждая себя в обратном. За год перед тем Шон принимал участие в расследовании дела о пропавшем младенце. Заявление подали родители, и дело всячески обсасывала пресса, потому что родители эти были добропорядочной и почтенной белой супружеской парой, но и Шон, и другие полицейские с самого начала знали, что история, рассказанная родителями, сплошное вранье, что ребенок мертв. Знали это, хотя и утешали этих олухов, говоря, что все будет в порядке, что ребенок, наверное, жив и здоров, хотя и выслеживали по глупейшим наводкам подозрительных типов, якобы виденных утром вблизи места происшествия, но все это лишь затем, чтобы к вечеру обнаружить ребенка в мешке от пылесоса, засунутом в щель под лестницей, ведущей в погреб. Шон видел, как плакал полицейский-первогодок, как его трясло возле патрульной машины, но другие полицейские сохраняли хладнокровие. Они были сердиты, но ничуть не удивлены, как будто всю эту мерзость знали заранее, видели в коллективном страшном сне.
Вот это ты и приносишь с работы домой, в бары и столовки — по соседству или служебные, — досадливое приятие того, что люди мерзки, глупы и подловаты, а иногда и просто подлы; что каждое их слово — ложь, а если они ни с того ни с сего пропадают, значит, умерли или еще того хуже.
И подчас самое тяжелое — это не жертвы: те мертвы, отмучились. Самое тяжелое — это их близкие, пережившие своих любимых. Они и сами превращаются в живых мертвецов, оглушенных потерей, с разбитым сердцем. Они влачат остаток дней, перебиваясь кое-как, пустые, выхолощенные, лишь подобия людей, уже не чувствующие боли и знающие лишь одно: самые жуткие кошмары иногда случаются