Ноги у отца волосатые. И в пупырышках, Гусиная кожа. А еще разведчик!
Вот он, оказывается, какой!..
— Тридцать три несчастья, — сказал отец. — Напасть какая-то.
Он потоптался, переступая с ноги на ногу. Ивановна замолчала, ничего больше не говорила, только слезы катились по глубоким морщинам.
Отец хотел что-то сказать Ивановне, но заметил Михаськин взгляд на себе и осекся.
— Хорошо, хорошо, бабушка! — сказал он, подрагивая веком. — Сейчас что-нибудь придумаем. — И улыбнулся: — Дай я вот только штаны надену.
Ивановна вздохнула и вышла.
Они остались втроем — отец, мать и сын.
Михаська вспомнил, как мать кричала ему вчера: «Честным надо быть!» — и даже скривился, до того ему стало противно.
Эх, люди, люди!.. Сколько времени врали! Врали, врали, врали… И сколько будут еще врать? А еще отец с матерью…
Все правильно, Сашка Свирид тогда правду сказал. Все правильно на белом свете, и сколько из этого правильного по-настоящему правильно?
Михаська заметил: странное дело, но когда Сашка сказал ему, что он спекулянтская морда, а мать торгует на рынке конфетами, в тот, первый, раз, ему эта сплетня показалась ужасной. Он не мог даже стерпеть — ударил Сашку. И когда узнал, что отец за его искусанный зад взял пятьсот рублей, тоже страшно обозлился, реветь хотелось.
А сегодня — нет. Только что, сию минуту он узнал всю правду, узнал, что отец с матерью врали ему, и ведь это было ужасно, но странно — сегодня он не удивлялся. Ему было как-то все равно.
Может, он все-таки предполагал, что это произойдет? Как говорила Юлия Николаевна, предвидел? Михаська засмеялся, и отец с матерью удивленно посмотрели на него. Конечно, предвидел! Как землетрясение. Или снегопад. Снегопад. Снег падает. Снег падает на голову. А это что, тоже падает на голову? Просто так — берет да и падает?
Берет да и падает… И никто в этом не виноват. Ни отец. Ни мать. Ни он, Михаська… Не было бы войны, построили бы за это время много домов. Белых, розовых, голубых. Целые улицы огромных домов. И не надо было бы тогда отцу копить деньги на свой собственный дом. Жили бы себе припеваючи в светлой квартире, просторной, с желтым, как масло, паркетом.
Война во всем виновата!
Гитлер!
Михаська чувствовал, как мать посматривает на него, будто ждет чего-то. Они уже все оделись, на плитке чай вскипел, отец побалтывает ложечкой в пустом стакане. Сейчас завтракать будут.
Отец смотрит пристально в стакан. Руки у него вздрагивают. Михаська слыхал, что есть такая примета: если когда-нибудь кур воровал или там петухов, то руки дрожат.
Только все это Сашкины байки, брехня. Что же, отец кур воровал, что ли?
А во всем, конечно, Гитлер виноват. Он. Война виновата. Отец один раз сказал: «Война все спишет».
Спишет.
Как спишет? Куда спишет?
На пионерском сборе Юлия Николаевна говорила:
— Разве можно простить войну? Забыть ее? Разве можно вычеркнуть гибель ваших братьев, отцов? А Зою Космодемьянскую разве вы забудете? А Олега Кошевого? А Александра Матросова?
Конечно, нет! Что за вопрос? Смешно прямо! Люди погибли, а их — забыть… Да никогда!
Но это проще. Когда люди сражаются, погибают — там все ясно. Ну а вот это — мама в магазин ушла, чтоб Катька для них конфетами спекулировала; отец картошкой торговал, деньги взял за искусанный зад — будто продал Михаську; вранье всякое, без запинки вранье — это что, тоже война?
Михаська дует на горячий чай, смотрит сквозь парок, идущий от чашки, на стену, и ему кажется, что стенка качается.
Отец будто слышит его.
— Что же делать? — говорит задумчиво он, а веко у него все подрагивает.
— Идти в милицию, — тихо отвечает мать.
— С ума сошла! — срывается вдруг отец.
Михаська смотрит в чашку. Ах, как качается стена! Того и гляди — хрясь! — и чистое небо перед тобой. Крыши. Ветер прохладный.
— Это значит — тебя посадить! — кричит отец. — Статья Уголовного кодекса!
Краешком глаза Михаська видит, как мама теребит платок. Молчит. Нечего ей сказать отцу. Вот они, дрогнули снова весы. Дрожит стрелка. Кто перетянет?…
Мама молчит.
Отец встает и идет к комоду. Звенит ключик в замке. Шелестят деньги.
— Ни черта! — говорит отец. — Выпустят. Дам старухе полтыщи. А Катьку выпустят, если на себя возьмет. Несовершеннолетняя ведь.
Михаська смотрит на мать. Она сгорбилась, сжалась, высохла возле своего чая. Он смотрит на отца. У отца дрожат руки, будто кур воровал.
— Трусы! — говорит Михаська спокойно, слишком спокойно. — Предатели! — говорит он и видит, как отец с матерью становятся маленькими, уменьшаются на глазах. Он говорит, но горло пересохло. Он говорит, а в горле только клокочет что-то… Он задыхается и наконец выжимает: — А еще разведчик!..
Выйдя во двор, шагая, словно окостенелый, и думая все о своем, Михаська уткнулся лицом во что-то влажное. Он вздрогнул. На веревках сушилось белье. Михаська стоял минуту, соображая, потом схватил с веревки свои мокрые штаны и рубаху. Теперь он лежал у реки, дожидаясь, когда стемнеет. Солнце палило, будто жаркая печка. Река походила на длинную серебряную рыбу, сверкающую чешуей. Когда ветер стихал, чешуя исчезала.
Сосны вонзались в небо, словно остроносые пики.
Михаська лежал на спине и смотрел, как качаются эти зеленые пики над головой. Желтый песок хребтами падал к воде и поднимался вверх, к крутому обрывистому берегу, где росли сосны.
В половодье песок заливало, вода поднималась к самому подножию сосен, а потом медленно отступала, оставляя за собой песчаные ступени.
В блестящей воде проступала песчаная коса. Она тянулась далеко, словно старалась пересечь реку, но это ей так и не удалось. Коса ползла метров тридцать, прогибаясь под быстрым течением, похожая на древний лук, а потом обрывалась. Справа и слева от нее была глубина.
Река пахла смолой и рыбой. Посреди реки плыла лодка. Людей в лодке было много. Они что-то пели, но что — Михаська не слышал: ветер относил слова в сторону.
Странное, необъяснимое облегчение испытывал Михаська. Он понимал, что ведь вообще-то должен бы мучиться, может, даже плакать, во всяком случае — горевать. Он же ушел из дому. Ушел навсегда. Ушел не со злости, а обдуманно, зная, что делает.
Это не походило на побег во втором классе. Он уходил расчетливо, навсегда.
Он не мог не уйти.
Когда Михаська посмотрел на небо, солнце уже катилось по кромке леса, как огромный мяч по синему футбольному полю. Мяч был оранжевый и походил на огромный апельсин. Михаська видел апельсин только в книжке, там он был очень яркий и красивый.
Михаська сел, подождал, пока апельсин не разрезала надвое заводская труба на том берегу, и спохватился: когда это он заснул? В руке он держал целую горсть камушков, чистых, прозрачных, как те, что