равно.
Эх, отец!.. Когда только он приедет?
Много солдат уже вернулось домой. Каждый вечер к московскому поезду шли женщины. Они ходили потому, что солдаты не любили давать телеграммы. Они почему-то приезжали вдруг, неожиданно, как снег на голову. И женщины ходили к поезду посмотреть, не вернулся ли муж. Или отец. Или брат.
Михаська тоже ходил несколько раз. Но отец не приезжал. Только присылал треугольнички. Однажды он написал, что осенью, видимо, его отпустят и тогда они с Михаськой пойдут на охоту.
Вот здорово! На охоту!.. Михаська сразу решил, что обязательно попросит отца взять и Сашку, ему же не с кем ходить на охоту. И пойдут они с Сашкой по лесу — ружья наперевес.
Но до осени было еще далеко… А осень тоже длинная — когда он приедет?
Михаська вздохнул, подумав, что ему надо идти мимо «кардаковского», а значит, и мимо мороженого.
Что там мечтать о каком-то счастливом дне! Про отца ничего не известно, а сотенные разве валяются на дороге? Чушь, это можно только придумывать.
А у Михаськи, если уж говорить о дне, который запомнился навсегда, он был совсем другой.
Но все равно. Надо смотреть правде в глаза. Даже если от такой правды плакать хочется.
Михаська вспомнил тот день. Утром его разбудила мать. Михаська взглянул на заиндевевшее окно и увидел, что мороз очень занятно разрисовал стекло. Не какими-нибудь цветочками, елочками-палочками. Узор был очень похож на орден Александра Невского — Михаська видел его у одного раненого в госпитале, когда они выступали там с шефским концертом. По стеклу разбегались лучи, а между ними еще лучи, и рисунок был такой четкий и ясный, что Михаська его забыть, конечно, не мог.
Потом он встал, сунул в портфель жестяной подсвечник, сбегал на кухню и отрезал столовым ножом от большой свечи новый кусок. Света в школе не было, и по утрам, когда еще темно, они зажигали свои свечки, а на столе у Юлии Николаевны стояла медицинская спиртовка, только вместо спирта в ней был керосин. Это очень забавно — сидишь в полумраке и на каждой парте по два свечных огарка, будто на елке. Спичек тоже не хватало, их выменивали на рынке на хлеб, и Юлия Николаевна, входя в класс со своей горящей спиртовкой, обходила парты и зажигала все свечки, «давала прикурить», как говорил Сашка.
Михаська сунул свечку в сумку, пора было уже идти. Он положил туда еще кусок хлеба, намазанный тонким слоем маргарина и завернутый в довоенную газету.
Он подумал, все ли взял, не забыл ли чего, и подошел к этажерке, где лежало самое заветное — красный альбомчик. До войны отец собирал марки. Эх, какая тут была красота! Синие, красные, голубые, оранжевые, зеленые листочки, наверное, всех цветов на свете — разместились стройными рядами. А что тут только не нарисовано! Какие-то цари и короли. Фонтаны и верблюды, цветы и города, гербы и замки! Михаська смотрел марки каждый день и удивлялся, как это отец мог собрать столько марок. Михаська пытался продолжать эту коллекцию, искал марки, но ничего не находил — разве что синюю марочку с красноармейцем да зеленую с колхозницей, только такие марки и ходили с письмами.
Он уже хвастался альбомом Сашке Свириду и Катьке с Лизой, соседским девчонкам, внучкам Ивановны.
Теперь ему хотелось показать марки в школе.
Он подождет, когда рассветет, когда ребята потушат свечные огарки, когда взойдет солнце и растопит кружева на окне, и где-нибудь на четвертом уроке он вытащит заветный альбомчик и пустит его по рядам. Не страшно, даже если Юлия Николаевна отберет. Она отберет, а потом сама же их покажет всем, только еще и объяснит, что там нарисовано.
Михаська сунул альбом в сумку.
На улице было совсем темно, огни не горели — света не хватало заводам, не то что улицам. В утреннем сумраке еле угадывалась черная дорога.
До угла они шли с матерью вместе, потом мама помахала ему рукой и свернула к госпиталю, а Михаська пошел дальше.
Он шел быстро, слушая, как хрупает под валенками снег, будто лошадь ест сено. Михаська все думал, как это получится здорово, когда он вытащит альбом и все ахнут. Ребята скажут, какой молодец у Михаськи отец, — ведь не каждый может похвастать таким богатством, не каждый может сесть вечером у лампы и посмотреть марки: побродить по страшным джунглям, или по северным льдам, или в пустыне Сахаре.
Михаська беззаботно размахивал портфелем, а за углом его ждала беда.
Когда он повернул к школе и проступил в темноте ее черный силуэт, ему навстречу шагнула тень.
Михаська сразу узнал ее.
Это был Колька Савватеев. Его прозвали Шакалом, а еще Николаем Третьим, потому что последний царь был Николай Второй, а Савватеев считался как царь.
Он учился в соседней школе, в седьмом классе. Когда Сашка Свирид приехал из Ленинграда, Савватей поймал его на улице и накормил хлебом, который отнял у других. Сашка не устоял, наелся хлеба, и Савватей заставил его «шестерить» — ходить всегда рядом с ним, будто адъютант. Сашкина мать тогда отбила его у Савватея. Поймала Николая Третьего среди бела дня на улице и набросилась на него. «За кусок хлеба ребенку голову морочишь!» — кричала она.
Удивительно, Савватей от Сашки отвязался.
По утрам, особенно зимой, Николай Третий вставал рано, как настоящий шакал, и дежурил у начальной школы, где учился Михаська. Он специально дежурил именно у этой школы, потому что в начальной учатся до четвертого класса и ребята все маленькие. Савватей стоял в темноте и обшаривал ребят. Он отбирал куски хлеба, намазанные маргарином, и серые пеклеванные булочки, базарные конфетки — подушечки и овсяные ватрушки. Иногда он выхватывал из сумки вместо булочки учебник или тетрадку и швырял ее в сугроб или забирал себе, чтобы, отойдя потом на несколько шагов, бросить под ноги и вытереть о них валенки. Когда он отнимал книжки или тетрадки, ребята не уходили. Они стояли в отдалении и ждали, когда Николай Третий бросит, тетрадки, а потом бежали подбирать их.
Савватей делал все это молча, нагло, становясь поперек узкой дорожки между двух сугробов. Он отбирал не у всех: куда ему было столько хлеба — лопнешь, не съешь! Он отбирал на выбор, кто ему не понравится, а может, наоборот, понравится. Тем, у кого он отнимал что-нибудь, Савватей шептал:
— Молчи, стер-рва!
Это «стер-рва», это протяжное «р-р» действовало на всех без исключения. Все молчали. Все боялись кары ужасного Савватея, Николая Третьего.
Когда Михаська увидел Савватея, шагнувшего навстречу, сердце у него вдруг громко застучало, предчувствуя беду. Они встречались и раньше, но чаще всего Савватей пропускал почему-то Михаську, и он, загребая валенками снег в глубоком сугробе, обходил его. Таков был шакалий закон — обойти его по сугробу. Один раз Николай Третий отобрал у Михаськи кусок хлеба, и Михаська не очень-то расстроился, потому что так случалось со всеми.
Но сейчас, когда Савватей шагнул к нему, Михаська сразу вспомнил альбом и понял, что произойдет ужасное.
— Открой, — хриплым голосом сказал ему Шакал и кивнул на портфель.
Одеревенелыми руками Михаська снял варежки, сунул их в карман и щелкнул портфельным замком. Михаська с тайной надеждой подумал, что, может быть, в темноте Шакал не заметит альбома, но Савватей заметил, открыл его и сказал:
— Ого!..
Михаська услышал за спиной скрип валенок и быстро обернулся, надеясь на помощь. Но сзади стояла маленькая Лиза, внучка Ивановны. Нет, Лиза ничем не могла помочь. Она уже раскрыла свою сумку, чтобы Савватей ее осмотрел, но Савватей мог и не смотреть, потому что ничего у нее в сумке не было — это Михаська знал точно.
Шакал небрежно листал альбомчик, и Михаська вдруг с отчаянием понял, что Савватей, эта грязная скотина, не отдаст ему марки.
— Отдай, — сказал Михаська. — Это отца. На вот хлеб…