словно очнулся.
Мама смеялась, батянин хрипловатый смешок ее перебивал, Федор улыбался, глядя на родителей, и не сразу заметил, что дверь открыта и на пороге люди стоят. «Друзья детства» — седой Иван Степанович, Платонов и лысый Егор.
Федор скис: ясное дело, за отцом пришли и сами тепленькие — комната сразу перегаром наполнилась.
Мама и отец гостей позже Федора увидели. Батяня мамку на пол бережно опустил, «друзьям детства» заявил:
— И не ждите. Завязал.
Но друзья, не ответив, прошли в комнату, уселись за стол.
— Ну что, — спросил седой пришедших, — допьем? Грех добру пропадать.
Из чекушки водку в стакан слил, пустил по кругу — каждый хлебнул. Батяня и мамка стояли у стола, удивленно на непрошеных гостей смотрели, ничего понять не могли. Один Федор понимал: у, Мефистофели! Батянины совратители!
Он уже приготовился речь произнести, сказать этим мужикам, чтобы валили отсюда, чтоб больше никогда в этот дом не входили, чтоб дали им жить спокойно — маме, отцу, Феде, чтоб не вмешивались во внутренние дела, как пишут в газетах. И даже рот открыл, чтобы заклеймить их, но Иван Степанович погладил седые свои волосы и кивнул Платонову:
— Давай, друг!
Платонов полез в карман и вытащил охапку скомканных денег.
— Сотняга тут, — прохрипел Платонов.
— Ящик, — вздохнул Егор.
— Какой ящик? — спросила мамка.
— Этой, как ее…
— А ну прекрати, — оборвал его Иван Степанович и торжественно произнес: — Гера, прими от друзей детства. И ты, Тоня. Чем богаты, тем и рады.
Они улыбались, эти трое, хмыкали, переглядывались, довольные, и у Федора запершило в горле. Только что речь он хотел сказать, выдворить из дому пьянчужек проклятых, а они вон что удумали. И хмыкают, теребят носы смущенно.
Отец принялся друзей обнимать, колотить их сильно по спинам, так что в спинах у них гудело, и они его колотили, а мама плакала опять, платок у нее промок, и она теперь вытирала слезы ладонью. Вытирала слезы, снова плакала и тут же смеялась. В дверь постучали. Все притихли, повернулись к выходу, все еще улыбаясь.
И тут на пороге возник — у Федора аж дыхание перехватило — отец Лены Петр Силыч… Он кивнул, закашлялся смущенно в кулак и сказал:
— Я вот тут деньги принес.
— Но мы вас не знаем, — сказал батяня.
— Знаем, — сказал Федор и густо покраснел.
Лицо Лены стояло перед ним: огромные глаза и золотые волосы.
Друзья детства дружно обернулись к Федору, точно только его увидели. И батяня воззрился пораженно.
И мамка разглядывала, и на лице ее была написана какая-то мука. Что-то мучительно вспоминала.
Лена думала сначала, они на выпивку собирают, эти пьянчужки. Подъехала к окну, осторожно подвинула штору.
— Ежели Джонову Тоню посадят, грех нам всем на душу до конца дней, — сказал седой дядька. Они стояли у голубятни, шуршали деньгами.
— А помнишь, Ваня, когда Тоня сюда приехала? Как они поженились-то. Голенастая такая пацаночка, а теперь…
— Все мы теперь, — сказал третий и пошлепал лысого по голове.
Они рассмеялись, и Лена поняла. Вот, значит, про какую Тоню речь. И возмутилась: а Федор молчал!
Молчал? Она сама себя осадила. Вспомнила тот день. Ливень тот и глупый разговор. Разобиделась тогда, ах ты боже мой! А парень про себя сказал. Думал, хоть у меня нормально, если худо у него… Вот что… Мать, значит. Кто она у него? Продавщица?…
Ей было все равно, кто у Федора мать. Вон даже эти пьяницы собирают деньги, чтобы помочь, так разве она может сидеть спокойно?
Лена откатилась от окна. Окликнула папку. Он вошел — очки на кончике носа, в руках газета. Посмотрел на нее вопросительно.
— Папа! — воскликнула она. — У Федора беда, а он молчит, понимаешь? Мать на работе просчиталась, что ли… Деньги ему нужны.
— Сколько? — спросил отец.
— Не знаю.
Он был отличный человек, папка. Исчез, вернулся переодетым, поправляя галстук. Спросил, какая квартира. Лена знала только подъезд. Вошла мамуля, заморгала глазами, узнав, в чем дело, потом закивала головой:
— Конечно, о чем речь! Помочь надо. Но кто они, эти люди? Мы их не знаем.
— Ах, мамуля! — Лена закатила глаза. Отец ей помог, спросил мамулю:
— Ты Федора видела?… — И ушел.
Мамуля Лену к дивану подкатила, села сама. Вот они и вдвоем остались. Странно, она с папкой чаще бывала, чем с мамулей. У той все кухня да кухня. Понять можно, надо кормить их, но все же…
— Ленусик, — сказала мамуля, гладя ей руку, — ты, конечно, примешься ругаться, и папа со мной не согласится, но ты послушай… Может, не надо?
— Что?
— С мальчиком с этим, с Федей, дружить?
Лене захотелось что-нибудь выкинуть или сказать мамуле резкое словечко, но она сдержалась. Спросила:
— Почему?
Мамуля засмеялась.
— Он совсем на тебя не похожий, у него другая судьба, голубей вон гоняет…
— Хочешь сказать, я не могу голубей гонять? Допустим. Не могу. Что дальше?
Мамуля без конца моргала глазами, и это раздражало Лену.
— У тебя же есть подруги, — заспешила она. — Зиночка, например, девочки по комнате, наконец, в интернате мальчики есть…
Лена все поняла, и, странно, не злость, не обида всколыхнулась в ней, а жалость к мамуле. Вот она и опять щадит ее, опять жалеет, старается, чтобы не случилось чего, что потом доставит ей горе, печаль, боль.
Лена протянула к мамуле руки, та охотно подалась вперед. Лена прижала к себе маму и погладила, как маленькую, по голове.
— Не бойся, — шепнула, — не бойся, я все знаю.
— Что знаешь? — отстранилась мама.
— Что меня ждет разочарование. Обида. Потеря.
— Нет, нет! — фальшиво воскликнула мамуля. — Я имела в виду совсем другое.
— Что же? — рассмеялась Лена.
— Хорошо, — ответила мама, — раз ты настаиваешь, хорошо. Он не поймет, что ты больная. Не поймет, что между вами нет равенства.
— Достаточно, мамочка, — сказала Лена, теперь уже злясь. — Это все разные слова про одно и то же.
Раздался звонок. Мамуля побежала открывать, должно быть, вернулся отец. Но из прихожей