Да, у них там была необычная жизнь, в которой коляски и костыли, парализованные руки и ноги, уродство и красота не играют абсолютно никакой роли — ни вот на чуточку, и мера ценностей взвешивается на иных весах — на весах сердечности, любви и души, но вот тут…

Тут, в родном доме, когда она оставалась одна, все начинало меняться. Она глядела в окно — по улице шли нормальные люди. Маленькие девочки прыгали через скакалку. Смешной зеленоглазый мальчишка строгал доски, стучал молотком, вспевал всегда неожиданно:

Лена смеялась над ним, но не так, как там, в интернате, — там бы она расхохоталась громко и открыто, а тут прижала ладошку ко рту, чтоб он не услышал. Не услышал ее смеха и не увидел ее в этой безобразной, уродливой, стыдной коляске!

Нагляделся Федор на голубей, подождал, пока влетят они в голубятню, пересчитал деловито, закрыл сетку, снова взялся за рубанок, но услышал материн голос:

— Сынок! Федя!

Глянул он на мать сверху, сердце тоской обволокло. Узкие плечи вперед подались, лицо у матери заострилось, и оттого, что смотрит на него снизу вверх, получается будто как-то просительно. Будто он, Федор, должен ей помочь.

Федор к матери сошел, она протянула ему газетку, в газете два бутерброда с колбасой, — все без слов понял. Ужинать домой не зовет, дома невмоготу. Подтвердила:

— Ой, как стружкой хорошо пахнет! Посижу.

Присела на ступеньку лестницы, в голубятню ведущей, спросила сама себя:

— Почему я не мальчишка? Гоняли бы мы с тобой голубей…

Умолкла. Жует Федор колбасу, слушает, как молчит мать, и завыть ему хочется. Господи! Что же вы делаете, взрослые люди?! Да ведь даже его ума достает, чтоб понять — негоже так жить, невозможно. Вон небо какое глубокое, вон тополя шумят листьями без конца, вон голуби воркуют, вон люди идут, — как же вокруг-то хорошо и ясно, так неужели же в ясности этой нельзя ясно и жить? Ясно друг к дружке относиться, радоваться вместе, любить, счастливыми быть? Есть Федору не хочется, до того тоскливо на душе у него. Он не за себя горюет — за мать. Вон она какая — сама не своя. А ведь карточка дома висит — красавица черноглазая. Коса, толщиной в руку, на грудь переброшена, и хоть карточка старая, потускнела от времени, сквозь тусклость даже эту видать — счастливая мама, веселая, все у нее на душе ладно, ничего не надо.

Федор дожевал колбасу неохотно.

— Знаешь, — сказал, чтобы что-то сказать, — турманов предлагают продать. В соседнем квартале мужик объявился, полковник отставной, говорят. Богатющий — страсть. Подходил сюда, интересовался.

Мать вздохнула.

— Птиц продавать грех, сынок. Они живые. И вольные.

Вздохнула опять, отвернулась от Федора. Он знает: в глазах слезы.

— Ты опять за свое! — сказал он.

Мать мотнула головой, повернулась к нему. От глаз к вискам морщины тянутся. И от носа к краешкам губ. Но не плачет. Взгляд сухой и острый. Сказала:

— Садись-ка рядком, поговорим ладком…

Он сел послушно — прямо в траву, в стружки.

— С отцом говорить без толку, — улыбнулась извинительно мать, — так давай с тобой порассуждаем. И не бойся, плакать не стану.

Федор кивнул, вглядываясь в лицо ее, серое и больное.

— Ну вот, выслушай, сын. Человек ты вполне взрослый да разумный. Комсомолец. Суди меня, коли сможешь, а коли не сможешь — оправдай и помоги… Не хочу я больше. Сил нет. Каторга у меня, а не жизнь… Знаю, что и тебе не сладко, но мне… до стенки дошла, уперлась. Кончилось мое терпение. Все.

Она замолчала, посмотрела на Федю решительно, потом взгляд отвела в сторону чуть, и оттого, видно, что Федор теперь как бы сбоку оказался, взгляд ее этот стал жестким и сухим.

— Давай уедем, — сказала мать, глядя по-прежнему в сторону. — Мало ли на свете городов… К бабушке уедем.

Теперь Федор глаза от матери отвел. Посмотрел вбок. Потом на голубятню свою.

— Их жалеешь? — спросила мать.

Он покачал головой.

— Отца.

Чуть не оговорился. Чуть не сказал: Американца…

Не успел матери ответить, а тот тут как тут. Из-под земли вырос по мановению волшебной палочки. Подошел деловой походкой, сел рядом с Федором на стружки, обнял его. Федя руку отцову стряхнул.

— Вот так вот! — воскликнул отец. — Всю жизнь! К ним со всем сердцем, а они нос воротят. Куда же денешься?

Мать в сторону смотрела, словно и не заметила, что он пришел.

— Ну объясните вы за-ради бога! Чем я вам неугодный? Чем нехороший? Алкаш я, что ли, какой? Ни разу в милиции не ночевал! Вон, поглядите на мужиков-то! И так и этак валяются, а я! Пивком балуюсь — ну и что? С приятелями беседую — разве грех?

Мать все молчала, Федор на отца посмотрел. Значит, бросить его мать предлагает. Уехать к бабушке. В другой город. Но он, Федька, сделать этого не может. Был бы и впрямь отец буян и громила. Хам какой- нибудь, драчун. Нет, он жалкий. Худой, щеки ввалились, щетина черная ежом торчит. И чего-то он просит всегда. У всех. Как и сейчас.

Федор поглядел на мать. Та как неприступная крепость. Все слова отцовские мимо нее пролетают. Да и правильно. Сколько слов он этих всегда без толку тратит — пустые они, вот и все.

— Знаешь чего, батяня, — начал Федя, но осекся. Отец тут же умолк, словно ждал он любого слова, будто слов этих — ругательных или милостивых — выпрашивал он от сына и жены, и умолк с готовностью, ожидая их как подаяния. — Знаешь, батяня, ты, конечно, не алкаш, ты просто… никто.

Отец голову откинул, будто его ударили. Глаза закрыл. Потом выдохнул:

— Никто? Как никто?… Повтори, повтори!

Но Федор молчал. Краем глаза увидел он, как мать на него взглянула. Может, с интересом взглянула. Только сейчас сказал он ей, что отца жалеет, Американца этого, и тут же отцу будто оплеуху закатил. Никто… Это же надо — никто…

Отец встал, пошатнулся. Федор удивился: не пьяный ведь. Постоял. Двинулся в сторону. Подошел к дереву. Прислонился к нему. И вдруг Федька увидел — трясутся у отца плечи. Плачет. Плачет навзрыд. И прохожие останавливаются. Глядят на отца. Со своего балкона Платонов заорал:

— Гера! Гера, кто тебя обидел?

И Федя не выдержал. Такая жалость к отцу нахлынула, навалилась всей тяжестью, будто каменная глыбина, и заплакал он, заревел, как маленький, безысходно, во весь голос, и крикнул сквозь слезы матери, растягивая слова:

— Что вы делаете, а? Что вы делаете, взрослые люди?!

И у матери навернулись слезы: смахивая их, кинулась она мимо Федьки к отцу, там, под деревом, схватила мужа за плечи и повела к дому на виду у всего поселка, на глазах у народа.

Федор глядел им вслед сперва сквозь слезы. Потом отец и мать, оба теперь вместе, показались ему жалкими, обиженными, загнанными, осрамленными, и он подумал в отчаянии: отчего же это? Почему? Что за дикость такая: двое ж взрослых людей любят друг друга, ведь любят же, и мучают, терзают без жалости — зачем, отчего? Неужели же пивной ларек всему причина и глупое имя отца — Джон Иванович? И разве же не пустяки это, разве же это препятствие для хорошего, покойного житья, для всех, для них, для троих? Разве же не могут они рядышком, друг к дружке поплотней прижавшись, сбросить этот стыд и жить, как люди?

Он схватил топор, молоток, рубанок, взобрался по лестнице, швырнул барахло свое в голубятню, запер засов и спрыгнул обратно наземь. Нога у него подвернулась, он упал боком, взгляд его, цепкий в это мгновение, ухватил край голубятни, небо, прозрачное и легкое, и край окна, в котором было испуганное чье-то лицо. Он вскочил и, прихрамывая, побежал домой, к двухэтажному старому бараку военных лет. К

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату