мучительно думает, что ей сказать: что-то борется в ней, какие-то слова. Наконец успокаивается. Смотрит на Сережу уверенно.
— А что же, — говорит, — он должен был сказать?
«Ну вот и все! — облегченно вздыхает Сережа. — Пожаловался».
Он кладет авоську на землю, кивает учительнице, поворачивается и бежит.
— Принесем, — кричит, обернувшись, — и помазок, и все прочее!
Сережа бежит по серому асфальту, и его колотит жаркая ненависть.
Он вспоминает тот летний вечер, когда Литература пришла к ним в гости. И маму — напряженную, злую. Да, да, да! Мама была права! Тысячу, миллион раз! Нельзя было верить. Ни на минуточку. Все представлялась эта Вероника Макаровна. Даже тогда, когда говорила: у нас похожая судьба. Может, и похожая была, да мама никогда бы так не сказала. Не стала бы выгораживать своего сыночка перед своим же учеником.
Сережу душит обида, слезы наворачиваются на глаза.
— Эх вы! — шепчет он. — Благородные люди!
В студии записывают «Трех мушкетеров». Еще вчера Сережа думал об этом с любопытством, сегодня все кажется ему глупым, бездарным обманом. Эти жирные, старые мушкетеры, с которых градам катится пот, их неумелое бренчанье шпагами, громогласные фальшивые слова.
В разгар записи совсем не по пьесе с грохотом, одна за другой, взрываются две лампы. Света недостаточно, и режиссер на пульте кричит по радио:
— Осветители! Андрон!
Андрона в студии, как назло, нет, он выскочил куда-то, и режиссер набросился на Сережу:
— Немедленно менять лампы! Никакого порядка! Набрали сопляков!
На глаза наворачиваются слезы.
— Я эти лампы не делал! — кричит Сережа режиссеру и бежит на склад, но теперь куда-то исчез кладовщик, Сережа обегает коридоры, заглядывает во все комнаты, наконец находит его в самом неподходящем месте.
— Что! — орет разъяренный кладовщик. И это нельзя! Будто Сережа последний тиран и мерзавец.
— При чем же тут я? — объясняет Сережа. — Ведь запись, простой!
— А при чем я? — орет взвинченный кладовщик. — Ну эта занюханная контора! Никогда никакого порядка! Уйду!
Назло Сереже и всему свету он копается, пишет через копирку какую-то бумагу, дает Сереже расписаться. Наконец выдает две лампы. Сережа мчится по коридору к студии. Лампы большие, он держит их широко растопыренными пальцами. И вдруг распахивается дверь из какой-то комнаты, Сережа шарахается к противоположной стене, одна лампа вылетает из его вспотевших пальцев и с торжественным звоном разлетается в мельчайшие осколки. Сережа готов завыть от обиды, от неудачи, но в дверях, которые распахнулись так неожиданно, стоит Андрон. Он все понимает, кивком головы велит Сереже бежать в студию, а сам мчится к кладовщику.
Режиссер на пульте совсем сходит с ума.
— Скорей, скорей, скорей! — орет он голосом, усиленным динамиком. — Кончается время!
Сережа вкручивает свою лампу, в студии появляется Андрон с озабоченным лицом и еще одной лампой. Вид у него такой, что режиссер молчит — вообще с Андроном лучше не связываться… Лампы вспыхивают, в студии солнечно и ярко, «Трех мушкетеров» начинают записывать снова, пожилые толстяки опять начинают бренчать шпагами.
Сережа сидит в своем углу, сжав голову руками, почти в отчаянии.
К нему на цыпочках подходит Андрон.
Сережа закрывает глаза. Ни о чем не хочется говорить.
После записи они сидят в буфете. Глотают безвкусные сосиски. Пьют лимонад.
— Поскорей жуйте! — шумит на них буфетчица, пожилая тетка с плоским, как у якутки, лицом. — Пора уходить! Вас ведь тут никогда не накормишь, идут и идут, идут и идут!
Сережа видит, как, мусоля пальцы, буфетчица считает стопку денег. Целую кучу.
Денег… Много денег… Его осеняет: «А нужно только триста! Прийти и отдать. Вместе с помазком и этими хлопчатобумажными брюками. Ничего не говорить, отдать только. Или сказать: вот вам ваши игрушки… Как в детстве… Подачки мне не требуются!»
— Андрон, — говорит Сережа, — одолжи три сотни.
Тот крутит пальцем у виска.
— Тебе куда столько?
Сережа говорит ему про размен. Про Никодима и его мамашу. Про триста рублей, которыми бабушка соблазнилась и которые давят и унижают его. Про вчерашнее. Про Литературу — как колебалась она, что ответить.
Андрон чертыхается.
— Все в мире разделено на две половины, — говорит он. — В цвете — черное и белое. В морали — высокое и низкое. В характерах — хитрость и простота… Вот ты — пацан еще, поэтому простой, неопытный. А твои эти… родственники… Ей же своя рубашка ближе к телу. А справедливость — как бог на душу положит…
Сережа кивает головой. Точно. Правильно рассуждает Андрон.
— Но не все так просто, — продолжает Андрон. — Ты трактат Чернышевского читал? Об отношении искусства к действительности?
Сережа мотает головой.
Что-то плохо он понимает.
— Слушай сюда! — восклицает Андрон. — Сейчас поймешь!.. Вот в болоте! Лягуш на лягушку глядит, и нет для него никого прекраснее. А меня, может, от вида этой лягушки тошнит. Это теория, понимаешь?
— Вы кончите, нет, пустобрехи? — взрывается буфетчица. — И молотят, и молотят, вот язык-то без костей.
— Зато у тебя, — говорит Андрон, — язык с костями. Я имею в виду говяжий язык и рыбьи кости, — все в одной тарелке!
— Чистоплюй нашелся! — орет буфетчица. — А ну давай отсюда.
Она кладет деньги в ящик, вделанный в прилавок, щелкает замком, машет руками:
— Все! Закрыто!
Андрон и Сережа идут на улицу. До передачи полчаса. Они забираются за кусты в парке, ложатся на траву.
— Итак, исходя из Чернышевского, — продолжает Андрон, — на вещи можно смотреть по-разному. Сейчас ты на родственников этих глядишь как слабый на сильных. Но вот ты достаешь триста рублей, швыряешь им и уже — что? — смотришь на них как сильный на слабых.
— Это верно! — говорит яростно Сережа. — Очень верно! Но где взять триста рублей?
— Вот это интересный вопрос, — объясняет Андрон. — Уже по Достоевскому. Помнишь — в болоте все прекрасны. А я давно говорю, что вся наша жизнь — болото. Чем меньше в него влезаешь, тем лучше. Но это другое дело. Итак, теорема: ты в болоте. В болоте? — спрашивает он Сережу.
— В болоте, — соглашается тот. — Да еще в каком!
— Значит, напрашивается вывод — не бойся запачкаться. Все равно в болоте. Ведь, запачкавшись, ты как бы сразу очистишься: отдашь эти три сотни, швырнешь им в лицо!
— Украсть, что ли? — не понимает Сережа.
— Во брякнул! — поражается Андрон. — Это уж слишком уголовная мера… Ну продай что-нибудь… Займи до завтра, а сам не отдай… Что-нибудь такое мирное. Аморальное, но не совсем. — Он потягивается в зеленой траве. — Я бы тебе дал, — говорит он, — даже аморально, до завтра, но с обманом. Да ведь нету! — Андрон зевает и декламирует: — Птичка божия не знает ни заботы, ни труда…