отношения, и речь не только о капо с мальчиками-трубочниками или лесбиянках. Мужчины подкупают охранников и просят привести им любовниц. Или проникают в женский лагерь с рабочей командой и рискуют жизнью ради короткого совокупления бритых, грязных тел. Меня глубоко впечатлила эта обреченная эротика, противоположная в своей безысходности свободной, неомраченной, ломающей все табу эротике богатых. Возможно, ее скрытая правда неявно и упрямо доказывает, что настоящая любовь неумолимо устремлена к смерти, и убожество тел не имеет значения в страсти. Человек из грубых, неотложных потребностей, присущих всем созданиям, размножающимся половым путем, выстроил воображаемый безграничный мир, темный и глубокий, эротизм, который больше всего остального отличает его от зверей. То же самое он сделал с идеей смерти, но этот воображаемый мир не знает имени, странно, можно было бы назвать его, к примеру, «танатизм».[91] Эти воображаемые миры, игра навязчивых мыслей, а не процесс как таковой, и есть двигательная сила, заставляющая нас жаждать жизни, знаний, и терзать себя. Утром я чувствовал себя гораздо спокойнее. Позавтракав кофе с хлебом, я снова устроился было почитать в гостиной, но мои мысли были далеко от переживаний Фредерика и мадам Арну. Я спрашивал себя: зачем ты сюда приехал? Чего ты хочешь на самом деле? Ждать возращения Уны? Ждать, пока какой-нибудь русский тебя не придушит? Покончить с собой? Я вспомнил о Хелене. Она и моя сестра — единственные женщины, не считая нескольких санитарок, видевшие мое тело обнаженным. Что увидела Хелена и что подумала? Что углядела во мне, чего я не замечаю, и на что моя сестра уже давно отказывается смотреть? Я вспомнил тело Хелены, я часто видел ее в купальнике, она была более изящной и худощавой, чем сестра, и грудь у нее меньше. Обе были белокожие, но у сестры кожа контрастировала с густой черной гривой, а у Хелены гармонировала со светлыми волосами. Ее лобок тоже, наверное, был светлым, но об этом я думать не хотел. Внезапно меня охватило отвращение. Я сказал себе: любовь умерла, единственная моя любовь умерла. Не стоило мне приезжать, пора обратно в Берлин. Но я не хотел возвращаться в Берлин, я хотел остаться. Чуть позже я встал и вышел из дома. Я снова пересек лес, отыскал старый деревянный мост через Драгу и перебрался на другой берег. Чаща становилась все гуще и сумрачнее, продвигаться вперед можно было лишь по тропинкам лесников и дровосеков, ветки цеплялись за мою одежду. Дальше возвышалась небольшая одинокая гора, откуда, вероятно, открывался вид на весь край, но я туда не полез, я шагал вперед без цели, наконец снова очутился у реки и вернулся домой. Кете заспешила мне навстречу из кухни: «Здесь герр Буссе с герром Гастом и еще несколько человек. Они ждут вас во дворе. Я угостила их шнапсом». Буссе арендовал у фон Юкскюля ферму. «Что им от меня надо?» — спросил я. «Они хотят поговорить». Я спустился во двор. Крестьяне сидели в шарабане, тощая упряжная лошадь щипала травинки, выбившиеся из-под снега. Завидев меня, они сняли шляпы и спрыгнули на землю. Один из них, краснолицый мужик с седыми волосами, но пока еще черными усами, приблизился ко мне и слегка поклонился. «Здравствуйте, герр оберштурмбанфюрер. Кете сказала нам, что вы брат баронессы». Он говорил вежливо, но смущался и с трудом подыскивал слова. «Это правда», — ответил я. «А вы знаете, где господин барон и баронесса? Вы знаете, что они намерены делать?» — «Нет, я надеялся, что они здесь. Мне неизвестно, где они. Скорее всего, в Швейцарии». — «Вот только нам скоро надо будет уезжать. Особенно медлить нельзя. Красные атаковали Штаргард и окружили Арнсвальде. Люди волнуются. Крейсляйтер говорит, что они никогда сюда не дойдут, но мы ему не верим». Он робел, вертел в руках шляпу. «Герр Буссе, — обратился к нему я. — Я понимаю вашу тревогу. Вы должны позаботиться о семьях. Если вы считаете, что должны уехать, езжайте. Никто вас не задерживает». Его лицо немного просветлело. «Спасибо, герр оберштурмбанфюрер, мы беспокоились, потому что дом-то пустой». Он колебался. «Если желаете, я дам вам повозку и лошадь. Мы поможем, если вы соберетесь грузить мебель. Мы ее возьмем с собой и перевезем в надежное место». — «Благодарю, герр Буссе. Я подумаю. И сообщу через Кете, если приму какое-нибудь решение».
Мужчины уселись, и шарабан медленно покатил по березовой аллее. Предупреждение Буссе не произвело на меня ни малейшего впечатления, я не мог представить приход русских как конкретное событие ближайшего будущего. Я оперся о наличник большой двери, курил и смотрел на удалявшуюся по аллее повозку. Позже, около полудня, явились еще двое мужчин в синих куртках из грубого холста, в нескладных, подбитых гвоздями сапогах, они стояли и мяли в руках фуражки. Я сразу понял, что это два француза из вывезенных на принудительные работы, о которых говорила Кете. Фон Юкскюль нанял их для сельскохозяйственных и ремонтных работ. Не считая Кете, из обслуги здесь остались только они. Всех мужчин уже призвали, садовник ушел в народное ополчение, Volkssturm, а горничная отправилась к родителям, эвакуированным в Мекленбург. Я понятия не имел, где жили французы, возможно, у Буссе. Я обратился к ним по-французски. Старший, Анри, коренастый, сильный крестьянин лет сорока, родом из Люберона, знал Антиб. Другой, на вид еще молодой, явно был из какого-то провинциального городка. Они тоже нервничали и пришли сообщить, что хотят уехать, если уж все уезжают. «Понимаете, мсье офицер, мы большевиков любим не больше вашего. Они же дикари, от них неизвестно чего и ждать». — «Если герр Буссе уезжает, — повторил я, — вы можете ехать с ним. Я вас не удерживаю». Они явно вздохнули с облегчением: «Спасибо, мсье офицер. Наше почтение мсье барону и мадам, когда вы с ними встретитесь».
Когда я с ними встречусь? Эта мысль показалась мне едва ли не смешной. Но в то же время я не мог смириться с тем, что, вполне вероятно, больше никогда не увижу сестру. В прямом смысле слова это было невообразимо. Вечером я пораньше отпустил Кете и сам накрыл на стол. Я в третий раз торжественно ужинал в огромной гостиной, освещенной свечами в канделябрах, я ел и пил, и вдруг передо мной развернулась захватывающая и совершенно безумная картина, эдакая фантазия самодостаточного копрофага. Мы с Уной изолированы от мира и навсегда заперты в этом замке. Каждый вечер мы надеваем лучшие одежды, я — костюм и шелковую рубашку, Уна — красивое обтягивающее платье с вырезом на спине и тяжелые, почти варварские, серебряные украшения. Мы садимся за изысканный ужин. На столе, накрытом кружевной скатертью, хрустальные фужеры, фамильное серебро с выгравированным гербом, тарелки севрского фарфора, массивные канделябры из серебра, ощетинившиеся длинными белыми свечами. В бокалах наша собственная моча, на тарелках красивые твердые бледные экскременты, которые мы невозмутимо поедаем маленькими серебряными ложечками. Мы вытираем губы батистовыми салфетками с монограммой, пьем и, закончив трапезу, идем на кухню мыть посуду. Таким образом, мы довольствуемся собственными средствами, без потерь, не оставляя следов, в чистоте. После этой нелепой сцены меня до конца ужина не отпускало омерзение. Потом я поднялся в комнату Уны допивать коньяк и курить. Я распахнул шкаф и осмотрел платья сестры, глубоко вдыхая запах, которые они источали. Я выбрал одно, красивое вечернее платье из тонкой ткани, черное с серым, прошитое серебряными нитями. Я приложил платье к себе и принялся на полном серьезе жеманничать перед зеркалом, как женщина. Затем поспешно, чувствуя стыд и отвращение, повесил платье в шкаф. Что за игру я тут затеял? Мое тело не было и не будет телом Уны. Однако я уже не мог остановиться, мне бы впору уйти из дома, но я не мог этого сделать. Тогда я сел на диван, допил коньяк и постарался проанализировать обрывки прочитанных писем, бесчисленные загадки без разгадок, отъезд отца, смерть матери. Я встал, взял письма, устроился поудобнее и распечатал еще несколько. Сестра пыталась задавать мне вопросы, спрашивала, как я мог спать, пока убивали нашу мать, какие эмоции я испытал, увидев ее тело, о чем мы разговаривали накануне. Я не сумел ответить почти ни на один из них. В одном письме Уна сообщала о посещении Клеменса и Везера. Интуитивно она им солгала, не сказала, что я обнаружил тела, но теперь хотела знать, почему я врал и что помню на самом деле. О чем помню? Я и сам не знаю, что такое воспоминание. Однажды, будучи ребенком, я поднимался по лестнице, и сейчас, описывая этот эпизод, я отчетливо представляю, как с трудом карабкался по серым ступеням какого-то огромного мавзолея или памятника, затерянного в лесу. Наверное, стояла поздняя осень, за деревьями не видно было неба. Ступени устилали опавшие листья — красные, оранжевые, коричневые, золотые, мои ноги утопали в листве почти до самых икр, а ступени были до того высокими, что я помогал себе руками, взбираясь на каждую следующую. Воспоминание было тягостным, меня пугали пламенеющие цвета листьев, я прокладывал себе дорогу на тех уступах для великанов по сухой ломкой массе и боялся увязнуть в ней и исчезнуть навсегда. Годами я считал, что запомнил детское сновидение. Но как-то раз, вернувшись в Киль на занятия, я совершенно случайно в лесу наткнулся на небольшое гранитное надгробие в виде зиккурата, это было то самое место, оно существовало в реальности. Конечно же, я лазил тут совсем маленьким, потому и ступени мне казались огромными, но меня поразило обстоятельство, что после стольких лет я увидел наяву то, что всегда располагал в мире снов. И на все те вещи, о которых мне пыталась сказать Уна в своих обрывочных письмах, я реагировал таким же образом. Я спрятал письма в