промерзли до костей. Охранники нервничали все больше и больше, они орали на узников и били их. Я видел, как один эсэсовец убил заключенного, остановившегося оправиться. Я сделал солдату выговор и попросил унтерштурмфюрера, руководившего колонной, взять его под арест. Унтер возразил, что людей не хватает, и он не может себе этого позволить. В деревнях польские крестьяне, ожидавшие русских, кричали что-то проходившим мимо заключенным на их языке или смотрели молча. Охранники грубо отталкивали тех, кто пытался сунуть узникам хлеб или другую какую-нибудь еду. Наши люди знали, что в деревнях полно партизан, и боялись внезапного налета. Вечером на местах привала, которые я проверял, опять не было ни супа, ни хлеба, а многие заключенные уже съели свои пайки. Я подумал, что при таком порядке вещей половина, а то и две трети колонн погибнет, не дотянув до цели. Я велел Пионтеку везти меня в Бреслау. Из-за плохой погоды и колонн арестантов мы приехали туда лишь к полуночи. Шмаузер уже спал, а Бёзенберг, как мне доложили в штабе, сорвался в Катовиц, ближе к фронту. Плохо выбритый офицер показал мне карту операций. Позиции большевиков, объяснил он, обозначены скорее теоретически, русские наступают так стремительно, что мы не успеваем вносить изменения. Что до наших дивизий, некоторые из представленных на карте уже не существуют, другие, по обрывочной информации, движутся во вражеском кольце за русскими линиями, пытаясь вновь соединиться с нашими отступающими частями. Тарновиц и Краков пали днем. Большевики в огромном количестве ворвались в Восточную Пруссию и, по слухам, чинили зверства страшнее, чем в Венгрии. Это была катастрофа. Но Шмаузер, принявший меня утром, казался спокойным и уверенным в себе. Я описал ему ситуацию и напомнил о своих требованиях: продовольственные пайки и дрова для костров на привалах, повозки для транспортировки изможденных заключенных, которых, вместо того чтобы ликвидировать, впоследствии можно будет подлечить и отправить на работы. «Обергруппенфюрер, я не имею в виду больных тифом или туберкулезом, только тех, кто плохо переносит холод и голод». — «Наши солдаты тоже мерзнут и недоедают, — сурово возразил Шмаузер. — И штатские тоже. Вы, пожалуй, не отдаете себе отчета в происходящем, оберштурмбанфюрер. У нас полтора миллиона беженцев на улицах. Они все-таки важнее ваших заключенных». — «Обергруппенфюрер, эти заключенные, рабочая сила, жизненно необходимый ресурс Рейха. В теперешней ситуации мы не можем себе позволить потерять двадцать или тридцать тысяч из них». — «У меня нет средств, чтобы вам помочь». — «Тогда дайте мне, по крайней мере, приказ, чтобы я заставил слушаться начальников колонн». Мне напечатали приказ в нескольких экземплярах, для Элиаса и Дариуса в том числе, после полудня Шмаузер их подписал, и я сразу уехал. Дороги были чудовищно перегружены. Бесконечные колонны беженцев, повозки, редкие грузовики вермахта, солдаты, отбившиеся от своей части. В деревнях полевые кухни НСВ разливали суп. В Аушвиц я вернулся поздно, мои коллеги уже разошлись и спали. Я решил встретиться с Краусом и застал его с Шурцем, начальником Политического отдела. Я захватил с собой «Арманьяк» Дрешера, который мы выпили вместе. Краус сообщил, что утром взорвали крематории I и II, а IV будет стоять до последней минуты. Приказ по ликвидации тоже приводится в исполнение. В женском лагере Биркенау расстреляны двести евреек. Но президент Катовицкого правительственного округа Шпрингорум отозвал из лагеря для неотложных целей свою зондеркоманду, и у Крауса теперь нет людей, чтобы продолжать операцию. Работоспособные заключенные покинули лагерь, но, по его мнению, во всем комплексе еще остается больше восьми тысяч больных или слишком слабых узников. Убивать этих людей при теперешнем положении вещей казалось мне глупым и ненужным, но у Крауса имелся приказ, а в мои полномочия этот вопрос не входил, мне и так хватало проблем с эвакуированными.
Четыре следующих дня я бегал вдоль колонн. У меня создалось впечатление, что я борюсь с лавиной грязи. Я тратил по нескольку часов, чтобы продвинуться вперед, и когда наконец находил ответственного офицера и показывал приказы, он подчинялся с огромной неохотой. Кое-где я организовал раздачу пайков, впрочем, в других местах их распределяли и без моего участия. Потом распорядился собрать одеяла с мертвых и отдать живым, конфисковать повозки у польских крестьян и грузить туда ослабевших заключенных. Но назавтра, когда я явился с проверкой тех же колонн, выяснилось, что офицеры расстреляли заключенных, которые не смогли подняться, а повозки стояли практически пустые. Я не присматривался к заключенным, меня волновала не судьба отдельных конкретных людей, а их общая участь. К тому же все они представляли собой серую, грязную, вонючую, несмотря на мороз, недифференцируемую массу. Женщин от мужчин отличить можно было с трудом. Взгляд выхватывал лишь отдельные детали — нашивка, непокрытая голова, голая нога, куртка не такая, как у всех. Иногда под складками одеяла я замечал их глаза, пустые, невидящие, отражающие лишь одно — необходимость идти, идти, идти. Чем дальше от Вислы, тем становилось холоднее, тем больше мы теряли заключенных. Порой, чтобы уступить место вермахту, колонны вынуждены были ждать часами на обочине дороги или срезбть путь по ледяным полям, перебираясь через бесчисленные каналы и земляные насыпи, прежде чем опять вернуться на шоссе. Когда колонна останавливалась на привал, измученные жаждой заключенные валились на колени и лизали снег. Каждую колонну, даже те, которые по моему приказу снабдили повозками, сопровождал отряд охраны. Солдаты выстрелом или ударом приклада приканчивали падавших или просто замешкавшихся узников, а хлопоты о погребении тел офицеры возлагали на областные администрации. Как обычно в ситуациях подобного рода у некоторых людей обострялась врожденная жестокость. Обуреваемые желанием убивать, они явно пренебрегали инструкциями. Перепуганные молодые офицеры еле контролировали своих подчиненных. Однако не только рядовые теряли чувство меры. На третий или четвертый день я по дороге пересекся с Элиасом и Дариусом. Они инспектировали колонну из Лаурахютте, маршрут которой изменили из-за стремительного наступления русских. Большевики теснили нас не только с востока, но и с севера и, по имевшейся у меня информации, уже почти достигли Гросс-Штрелица, перед самым Блехгаммером. Элиас держался рядом с командующим колонной, молодым обершарфюрером, до чрезвычайности нервным и взвинченным. Я спросил, где Дариус. Элиас сказал, что в хвосте и занимается больными. Я решил узнать, как именно, и застиг Дариуса в тот момент, когда он приканчивал заключенных из пистолета. «Вы спятили?» Он поздоровался со мной, ничуть не смутившись: «Я следую вашим распоряжениям, оберштурмбанфюрер. Я тщательно отсортировал больных и ослабленных заключенных и погрузил на повозки тех, кто еще может поправиться. Мы ликвидировали только абсолютно негодных». — «Унтерштурмфюрер, — выговорил я ледяным тоном, — ликвидации не в вашей компетенции. Ваша задача свести их к минимуму и уж точно не принимать в них участия. Ясно?» Элиасу тоже досталось, в конце концов, он отвечал за Дариуса.
Иногда мне встречались более понятливые начальники колонн, соглашавшиеся с логикой и необходимостью того, что я им объяснял. Но средства, имевшиеся в их распоряжении, были ничтожны, и командовали они людьми ограниченными, напуганными, озлобленными годами работы в лагерях, неспособными изменить свои методы и в результате ослабления дисциплины, вызванного всеобщим хаосом, вернувшимися к прежним порокам и рефлексам. У каждого, размышлял я, нашлись причины вести себя жестоко. Так, например, Дариус стремился продемонстрировать твердость и решительность перед людьми зачастую гораздо старше его самого. Впрочем, помимо анализа мотивов, побуждавших людей к подобным действиям, мне было чем заняться. Я с превеликим трудом добивался выполнения моих приказов. Но большинство командиров не проявляли должного понимания, думая лишь об одном — как можно быстрее и не осложняя себе жизнь, уйти от врага с доверенными им скотами.
В течение этих четырех дней я спал где придется: в трактирах, у деревенских старост, в домах местных жителей. Двадцать пятого января ветер разогнал тучи, заблестело небо чистое, светлое. Я вернулся в Аушвиц проверить, что там происходит, и на вокзале застал солдат зенитной батареи. В основном это был «Гитлерюгенд», по сути дела еще дети, которых запихнули в люфтваффе. Сейчас они готовились к эвакуации. Фельдфебель, вращая глазами, лишенным всякого выражения голосом сообщил мне, что русские уже на противоположном берегу Вислы, и на заводе «И. Г. Фарбен» идет бой. На пути к Биркенау я столкнулся с длинной колонной заключенных, двигавшейся вдоль берега реки в окружении эсэсовцев, которые стреляли вверх, практически наугад. Позади дорога к лагерю была устелена трупами. Я остановился и подозвал их начальника, человека Крауса. «Что вы творите?» — «Штурмбанфюрер приказал освободить секторы II-e и II-ф и переправить заключенных в главный лагерь». — «А почему же вы их расстреливаете?» Он насупился: «По-другому они идти не желают». — «Где штурмбанфюрер Краус?» — «В Аушвице I». Я задумался: «Лучше бегите. Русские будут здесь через несколько часов». Поколебавшись, он решился, сделал знак своим людям, и группа, бросив заключенных, затрусила к Аушвицу I. Я смотрел на узников. Они не шевелились, кто-то смотрел на меня, кто-то сел на землю. Я обернулся к Биркенау, с высокого берега его территория полностью открывалась взгляду. От горящего сектора «Канада» в небо