специальным дверям; рядом с ним в изящном креслице рококо, небрежно скрестив ноги, устроился министр Шпеер. «А, Макс, вот и ты! — зазвучал музыкальный голос Мандельброда. — Проходи, проходи». Кошка юркнула у меня между сапог, я чуть не споткнулся, но удержался, отдал честь сначала Шпееру, потом Мандельброду. Тот повернул голову к министру: «Дорогой Шпеер, хочу вас познакомить с одним из моих молодых протеже, доктором Ауэ». Шпеер изучающе взглянул на меня из-под густых бровей, потом встал со стула и, к моему вящему изумлению, ринулся жать мне руку: «Очень приятно, штурмбанфюрер». — «Доктор Ауэ работает на рейхсфюрера, — уточнил Мандельброд, — и пытается повысить производительность в наших концентрационных лагерях». — «О, это очень хорошо, — ответил Шпеер. — Вам удалось что-нибудь сделать?» — «Я занимаюсь данным вопросом всего пару месяцев, герр рейхсминистр, и моя роль ничтожна. Но в общей сложности усилий уже приложено немало. Надеюсь, вы заметили результаты». — «Да, конечно. Я на эту тему недавно разговаривал с рейхсфюрером. И он согласился со мной, что может быть еще лучше». — «Несомненно, герр рейхсминистр. Мы упорно работаем». Возникла пауза; Шпеер явно искал, что сказать. Вдруг его взгляд упал на мои медали: «Вы были на фронте, штурмбанфюрер?» — «Да, герр рейхсминистр. В Сталинграде». Он помрачнел, опустил глаза, и у него слегка задрожал подбородок. Потом он снова пристально посмотрел на меня, глаза ясные, но — я впервые обратил внимание — с темными тяжелыми кругами от усталости. «Мой брат Эрнст пропал без вести в Сталинграде», — произнес он чуть натянуто, но спокойно. Я склонил голову: «Мои соболезнования, герр рейхсминистр. Мне очень жаль. Вам известно, при каких обстоятельствах он погиб?» — «Нет. Я даже не знаю, жив он или мертв». Голос Шпеера звучал теперь холодно и отстраненно: «Родители получали письма, Эрнст болел, лежал в одном из лазаретов. В условиях… ужасающих. В своем предпоследнем письме жаловался, что там невыносимо и он возвращается к товарищам на артиллерийскую позицию. Хотя сам уже практически превратился в инвалида». — «Доктора Ауэ тоже тяжело ранило в Сталинграде, — вмешался Мандельброд. — Но ему повезло, его успели эвакуировать». — «Да…», — вымолвил Шпеер. Теперь вид у него был рассеянный, почти отсутствующий. «Да… вам повезло. А он… вся его батарея сгинула во время наступления русских в январе. Конечно, он погиб. Совершенно очевидно. Мои родители никак не придут в себя». Шпеер опять взглянул мне прямо в глаза. «Эрнст был любимцем отца». Я опять сконфуженно пробормотал какие-то пустые слова вежливости. За спиной Шпеера раздался голос Мандельброда: «Наша раса страдает, мой дорогой друг. Мы должны обеспечить ей будущее». Шпеер кивнул, сверился с часами: «Сейчас тронемся. Я пока пойду к себе в купе». Он снова протянул мне руку: «До свидания, штурмбанфюрер». Я щелкнул каблуками и отсалютовал, но Шпеер уже жал руку Мандельброду, тот притянул его к себе и что-то тихо говорил, я ни слова не услышал. Шпеер сосредоточился, потом кивнул и вышел. Мандельброд указал теперь мне на кресло рококо. «Присаживайся, присаживайся. Ты ужинал? Голодный?» В глубине салона беззвучно открылась вторая двойная дверь, и перед нами появилась молодая женщина в форме СС, я ее сначала перепутал с первой, но это все же была другая — если только та, встречавшая меня, не выскочила и не обежала вокруг вагона. «Не хотите ли перекусить, штурмбанфюрер?» — спросила она. Поезд, медленно набирая скорость, покинул вокзал. На окнах висели занавески, множество маленьких лампочек освещало салон купе теплым золотистым светом. Угол одной из занавесок загнулся, и я заметил, что стекло плотно закрыто металлической шторой, наверное, весь вагон бронирован, подумал я. Девушка вернулась, поставила поднос с бутербродами и пивом на складной столик, который она ловко, одной рукой, разложила рядом со мной. Пока я ел, Мандельброд расспрашивал меня о работе; ему очень понравился мой августовский рапорт, и он с нетерпением ожидает проект, который я должен закончить; мне показалось, что Мандельброд уже в курсе большинства деталей. Господина Леланда особенно волнуют вопросы индивидуальных трудовых достижений, добавил он. «Господин Леланд едет с нами, герр доктор?» — спросил я. «Он присоединится к нам в Познани», — ответил Мандельброд. Он уже на Востоке, в Силезии, в тех местах, где я побывал и где у них обоих концентрировались значительные промышленные интересы. «Очень хорошо, что ты познакомился с рейхсминистром Шпеером, — сказал Мандельброд как бы между прочим. — Это человек, с которым надо поладить. СС и Шпеер должны сблизиться еще больше». Мы продолжали беседовать, я съел бутерброды и теперь пил пиво; Мандельброд гладил кошку, забравшуюся к нему на колени. Вскоре он меня отпустил. Я пересек тамбур и вошел к себе в купе, просторное, с удобной, уже заправленной кушеткой, рабочим столиком и даже зеркалом над раковиной. Я раздвинул занавески: опять металлическая штора на окне и, похоже, его никак не откроешь. Я отказался от идеи покурить, снял китель, рубашку, чтобы помыться. Но только успел намылить лицо чудесным душистым розовым мыльцем, лежавшим возле крана — кстати, даже горячая вода была, — как в мою дверь постучали. «Минутку!» Я вытерся, надел рубашку, накинул, не застегивая, китель, открыл. В коридоре стояла одна из помощниц с тенью улыбки на губах, легкой, как ее духи, я ощущал лишь намек на их запах, и в упор смотрела на меня светлыми глазами. «Добрый вечер, штурмбанфюрер, — поздоровалась она. — Вы довольны купе?» — «Да, вполне». Она не отводила взгляда и почти не моргала. «Если пожелаете, я могу составить вам ночью компанию». Столь неожиданное предложение, к тому же произнесенное тоном совершенно обыденным, которым интересуются, например, не хочу ли я поесть, меня, должен признаться, обескуражило: я почувствовал, что краснею, и в смятении искал, что ответить. «Думаю, что доктор Мандельброд этого не одобрил бы», — выдавил я наконец. «Наоборот, — произнесла она так же любезно и спокойно, — доктор Мандельброд был бы рад. Он твердо уверен, что следует использовать любую возможность сохранить нашу расу. Разумеется, если я забеременею, ваша работа никоим образом не пострадает: у СС на этот случай есть специальные учреждения». — «Да, я знаю», — сказал я и подумал, что же она будет делать, если я соглашусь? Наверное, войдет, молча разденется и, голая, станет ждать в постели, когда я завершу свой туалет. «Очень заманчивое предложение, — брякнул я, — но вынужден вам отказать, хотя мне очень жаль. Я слишком устал, и завтра трудный день. В следующий раз, если повезет». Выражение ее лица не изменилось; она лишь пару раз моргнула. «Как хотите, штурмбанфюрер, — сказала она. — Если вам что- нибудь понадобится, звоните. Я рядом. Доброй ночи». — «Доброй ночи», — я попытался улыбнуться. Я снова заперся. Умылся, выключил свет и лег. Поезд, тихонько, ритмично покачиваясь на рельсовых стыках, тащился сквозь непроглядную ночь. Я долго не мог заснуть.
О полуторачасовой речи, с которой вечером шестого октября перед собранием рейхс- и гауляйтеров выступил рейхсфюрер, мне особо сказать нечего. Эта речь не настолько известна по сравнению с другой, почти в два раза длиннее, зачитанной Гиммлером четвертого октября перед обергруппенфюрерами и ХССПФ; но кроме кое-каких различий, обусловленных характером присутствующей публики, и более официального, менее язвительного и нашпигованного жаргонными словечками тона второго доклада рейхсфюрер, в общем-то, повторил те же вещи. Благодаря случайно сохранившимся архивам и правосудию победителей, обе речи наделали шуму далеко за пределами узких кругов, для коих были предназначены. Вы не найдете ни одной книги об СС, рейхсфюрере или уничтожении евреев, где бы их не процитировали, если вы интересуетесь содержанием, то легко можете обратиться к этим изданиям, вышедшим на многих языках. Речь от четвертого октября полностью приведена в протоколе Нюрнбергского процесса под шифром 1919-PS (именно в таком виде мне удалось детально изучить ее уже после войны, хотя в общих чертах я с ней ознакомился еще в Познани). К тому же она записана то ли на грампластинку, то ли на магнитную ленту, точно не знаю. Но как бы то ни было, запись уцелела, и при большом желании вы можете ее отыскать. Сами услышите монотонный внятный голос рейхсфюрера, его педантичный, нравоучительный тон, порой с нотками гнева, особенно ясно звучавшими в отступлениях, когда рейхсфюрер затрагивал проблемы, где, как он, вероятно, чувствовал, его авторитет мало что решал, например тотальная коррупция. Однако если речи Гиммлера и вошли в историю, то прежде всего потому, что тогда рейхсфюрер с прямотой, небывалой на моей памяти ни до, ни после, да, с прямотой и в выражениях, которые я назвал бы даже грубыми, представил программу истребления евреев. Даже я, услышав это, сначала не поверил своим ушам. Памятуя о правилах секретности, которые мы обязаны были соблюдать, я счел ту речь по-настоящему шокирующей, почти оскорбительной. Мне стало очень плохо, и, безусловно, не мне одному, я видел, как вздыхали гауляйтеры и вытирали взопревшие затылки и лбы. Ничего нового они не узнали, хотя кое-кому до теперешнего момента, естественно, и в голову не приходило задумываться о таких вещах, например о вопросе, касавшемся женщин и детей, и оценивать их масштабность. Рейхсфюрер прямо заявил, что, да, мы убиваем женщин и детей тоже. Вот что вызвало смятение: полное, в кои-то веки, отсутствие двусмысленности. Рейхсфюрер будто нарушил некое правило, превосходившее по силе его собственные указы, изданные для подчиненных, строжайшие Sprachregelungen, неписаные правила такта. Того самого