запрещающее посылать нас на линию фронта: боялись, что мы попадем к русским в лапы». — «Я что-то не могу в толк взять: специальные меры в этом районе, все операции СП проводились под ответственностью моей команды. Вы утверждаете, что у вас имелись грузовики с газом, но как же вы могли выполнять те же задачи, что мы, и никто об этом не знал?» Его лицо приняло злобное, почти циничное выражение: «У нас были другие задачи. Евреев или большевиков мы там не трогали». — «Тогда кого?» Он колебался, длинными глотками выпил пиво, потом тыльной стороной ладони вытер пену с губ. «Мы занимались ранеными». — «Русскими?» — «Вы не поняли. Нашими ранеными. Тех, кто был слишком изувечен, чтобы вести полезную для общества жизнь, присылали к нам». Я понял, и Дёлль улыбнулся: эффект он произвел. Я повернулся к бару и заказал еще пива. «Вы говорите о немецких раненых?» — спросил я тихо. «Именно. Настоящее свинство! Парни, такие же, как вы и я, которые все отдали за Родину, и тут на тебе! Вот и благодарность. Признаюсь вам, что я радовался, когда меня перевели сюда. Здесь тоже не слишком весело, но, по крайней мере, не то, что было». Нам принесли кружки. Дёлль принялся рассказывать о своей юности: закончил техническое училище, хотел стать фермером, но из-за кризиса пошел в полицейские: «Дети есть просили, а полиция — единственная возможность ставить им каждый день тарелку супа на стол». В конце 1939 года его распределили в Зонненштайн для «
После войны много говорили о бесчеловечности, пытаясь объяснить, что произошло. Но бесчеловечности, уж простите меня, не существует. Есть только человеческое и еще раз человеческое: и Дёлль тому прекрасный пример. Кто такой Дёлль, как не образцовый отец семейства, которому надо кормить детей и который подчиняется своему правительству, даже если в глубине души совершенно с ним не согласен? Если бы он родился во Франции или Америке, его назвали бы столпом общества и патриотом, но он родился в Германии и поэтому — преступник. Необходимость, еще греки знали, не только слепая, но и жестокая богиня. Я не говорю, что в тот период преступники перевелись. Наоборот, я пытался показать, что весь Люблин погряз во лжи, коррупции и бесчинствах; операция «Рейнхардт», да и колонизация, и освоение изолированного региона, многих лишили разума. Давно, еще после замечаний моего друга Фосса, я задумался над разницей между немецким колониализмом, насаждавшимся в те годы на Востоке, и колониализмом британцев и французов, гораздо более цивилизованным. Фосс подчеркивал, что существуют объективные факты: потеряв колонии в 1919 году, Германии пришлось отозвать своих служащих и закрыть представительства колониальной администрации; образовательные учреждения из принципа оставили, но они не пользовались спросом из-за отсутствия перспективы получить работу; через двадцать лет все навыки были утрачены. И вот теперь национал-социализм дал импульс целому поколению, брызжущему идеями и жадному до новых экспериментов, которые относительно колонизации, пожалуй, не уступали прежним. Что касается эксцессов, то в
Я, кажется, сильно отвлекся от начальных размышлений. Я хотел сказать, что если человек, как бы ни старались изобразить его поэты и философы, по природе своей не хорош, то уж точно и не плох. Добро и зло — категории, которые помогают оценить результат воздействия одного человека на другого, но они совершенно непригодны и даже неприемлемы, чтобы делать выводы о происходящем в человеческой душе. Дёлль убивал или приказывал убивать, это — Зло; но ведь по сути своей это человек добрый по отношению к своей семье, равнодушный к остальным и, что немаловажно, уважающий закон. Чего еще требовать от населения наших цивилизованных демократических городов? А сколько филантропов по всему миру, известных своей необычайной щедростью, наоборот, являются эгоистичными бессердечными монстрами, жадными до публичной славы, преисполненными тщеславия и тиранящими близких? Любой из нас стремится удовлетворить свои потребности, а на нужды других ему плевать. И чтобы люди могли жить вместе, чтобы избежать установки Гоббса: «все против всех», а наоборот, благодаря взаимной поддержке и, как следствие, росту производства воплощать максимальное количество желаний, нужны регулирующие инстанции, обуздывающие эти желания и разрешающие конфликты: закон и есть этот механизм. Еще надо, чтобы люди эгоистичные и безучастные принимали легитимные ограничения, а сам закон должен апеллировать к внешней инстанции, базироваться на власти, которую человек признает выше себя самого. Как я раньше за ужином говорил Эйхману, верховной воображаемой референцией долгое время была идея Бога, с идеи невидимого и всемогущего Бога ее перенесли на физическое лицо, короля, правителя Божьей милостью. Затем, когда король лишился головы, верховная власть перешла народу, нации, и утвердилась на фиктивном, без исторической или биологической основы, «контракте», таком же абстрактном, как идея Бога. Немецкий национал-социализм решил укоренить историческую реальность в нации: нация суверенна, и фюрер выражает, представляет и воплощает этот суверенитет. Из этого суверенитета вытекает Закон, а для большинства граждан самых разных стран мораль есть не что иное, как закон: в этом смысле нравственный кантианский закон, так занимавший Эйхмана, обусловленный разумом и одинаковый для всех людей, — фикция, как и прочие законы, но, наверное, фикция полезная. Библейская заповедь гласит: