мыслями. В голове вертелись те ужасные строки Шекспира, которые прочла мне сестра: неужели она примкнула к лагерю матери? Несомненно, это влияние ее мужа, балтийского барона. Ей следовало бы по моему примеру хранить девственность, — негодовал я. Собственная непоследовательность заставила меня расхохотаться, и вместе с тем мне хотелось плакать. В условленное время я явился в «Кайзерхоф». Уна в том же костюме ждала меня в фойе среди удобных широких кресел и невысоких пальм в горшках. «Берндт отдыхает», — сообщила она. Уна утомилась, и мы решили перекусить в гостинице. С тех пор как опять открыли рестораны, новая директива Геббельса предписывала предлагать клиентам Feldkuchengerichte, блюда полевой кухни, — в знак солидарности с действующей армией. Разъясняя нам это, метрдотель глаз не отводил от моих наград, а я еще принял такое выражение лица, что он готов был сквозь землю провалиться; задорный смех Уны положил конец создавшемуся неловкому положению. «Кажется, мой брат уже наелся ими досыта». — «Да, конечно, — затараторил метрдотель. — У нас есть дичь из Шварцвальда. В сливовом соусе. Очень вкусно». — «Хорошо, — согласился я, — и еще французского вина, пожалуйста». — «Бургундского к дичи?» За ужином мы болтали о том о сем, избегая темы, занимавшей нас более всего. Я рассказывал ей о России, но не о царивших там ужасах, а о моих человеческих переживаниях: смерти Ханики и, разумеется, Фосса. «Ты к нему привязался». — «Да. Отличный был парень». Потом Уна жаловалась мне на матрон, донимавших ее здесь, в Берлине. Они с мужем присутствовали на приемах и нескольких великосветских ужинах, где жены партийных шишек костерили дезертиров репродуктивного фронта, бездетных женщин, бастующие лона, совершающие предательство против природы. Она засмеялась: «Естественно, учитывая состояние Берндта, никто не осмелился нападать на меня прямо. К счастью для них же, а не то бы я и пощечину влепила. Но они умирали от любопытства, бродили вокруг да около, не решаясь поинтересоваться в открытую, способен ли еще мой муж функционировать». Она опять засмеялась, отпила вина. Я притих, меня самого волновал тот же вопрос. «Вообрази, выискалась среди них одна, жирная, с голубоватым перманентом жена гауляйтера, обвешанная бриллиантами, и нахально принялась мне советовать: если однажды возникнет такая необходимость — найти красавца эсэсовца и забеременеть от него. Человека — как же она выразилась? — приличного, долихоцефала, носителя народного волеизъявления, здорового и душой, и телом. Она еще меня проинформировала, что в СС есть отдел, занимающийся расовой гигиенической помощью подобного рода, и я могу туда обратиться. Это правда?» — «Да, говорят. Проект рейхсфюрера под названием Lebensborn, «Источник жизни». Но я не в курсе, как там все организовано». — «Они действительно с ума посходили. Ты уверен, что это не бордель для СС и женщин из высшего общества?» — «Нет-нет, тут совсем другое». Уна кивнула: «Короче, тебе понравится развязка: Вы же не собираетесь заиметь ребенка от Святого Духа, — брякнула мне гауляйтерша. Я еле сдержалась и не ответила, что мне тоже трудно представить эсэсовца, преисполненного патриотизма настолько, чтобы ее обрюхатить». Уна хохотала и прихлебывала вино. Она чуть дотронулась до еды, но выпила уже почти всю бутылку; в любом случае взгляд ее не затуманился, она не пьянела. На десерт метрдотель предложил нам грейпфруты: я не ел их с начала войны. «Прямо из Испании», — уточнил официант. Уна отказалась, а потом наблюдала, как я чищу дольки и наслаждаюсь их вкусом; я угостил ее несколькими подсахаренными кусочками. После ужина я проводил Уну в фойе и любовался ею, ощущая во рту приятный вкус грейпфрута. «Ты спишь с ним в одной спальне?» — «Нет, — ответила она, — возникло бы слишком много проблем». Уна поколебалась минуту, потом пальчиками с овальными ноготками коснулась моей ладони. «Если хочешь, поднимемся ко мне, выпьем чего-нибудь. Только без глупостей, и после ты уйдешь». В комнате я снял фуражку и сел в кресло. Уна разулась, в шелковых чулках прошла по ковру к бару, налила мне коньяку, потом, скрестив ноги, устроилась на кровати и закурила. «Не знал, что ты куришь». — «Иногда, когда выпью». Мне она казалась самой прекрасной на свете. Я рассказал Уне о планах получить место во Франции, посетовал на возникшие трудности. «Ты должен попросить Берндта, — заметила она. — У него много высокопоставленных друзей в вермахте, его товарищи по прошлой войне. Вполне вероятно, что ему удастся кое-что для тебя сделать». Эти слова меня доконали, долго сдерживаемая ярость выплеснулась наружу: «Берндт! Ты только и говоришь о нем». — «Успокойся, Макс. Он же мой муж». Я встал и принялся мерить шагами комнату. «Мне плевать! Он — втируша, какого черта он влез между нами?» — «Макс!» Она, по-прежнему безмятежно глядя на меня, продолжала тихим голосом: «Он не стоит между нами. То, что ты имеешь в виду под словом «мы», не существует, «мы» исчезло навсегда, растаяло, как дым. Берндт — моя жизнь, день изо дня, ты должен понять». Тут мой гнев смешался со страстным желанием, и я уже не знал, где что начинается и заканчивается. Я приблизился к Уне, обнял обеими руками: «Поцелуй меня». Она покачала головой; впервые я увидел столь непреклонный взгляд. «Не затевай все снова!» Я задыхался, в отчаянии я упал возле кровати, положил голову Уне на колени, как на плаху. «В Цюрихе ты меня целовала», — рыдал я. «В Цюрихе я была пьяна». Она подвинулась, похлопала по покрывалу: «Иди, ляг со мной». Я прямо в ботинках примостился рядом, свернувшись клубком у ее ног. Я чувствовал ее запах через чулки. Она погладила меня по волосам и прошептала: «Бедный мой маленький брат». Смеясь сквозь слезы, я с трудом выдавил: «Ты меня так называешь, потому что родилась на пятнадцать минут раньше, и тебе на запястье привязали красную веревочку». — «Да, но есть еще одно различие: теперь я — женщина, а ты остаешься маленьким мальчиком». В Цюрихе все обстояло иначе. Мы напилась, вышли после ужина на улицу. Было холодно, и Уна дрожала и спотыкалась, я взял ее под руку; сестра буквально повисла на мне. «Пойдем со мной, — предложил я, — ко мне в отель». Уна противилась: «Не дури, Макс. Мы уже не дети», — голос у нее слегка охрип. «Давай, — настаивал я. — Поболтаем чуть-чуть». Но мы были в Швейцарии, и даже в такого рода отелях, как мой, консьержи чинили препятствия по ничтожным поводам: «Сожалею, господин. Доступ в номера имеют только постояльцы гостиницы. Если желаете, можете посетить наш бар». Уна уже отправилась в указанную сторону, но я удержал ее: «Нет. Не хочу видеть этих людей. Пойдем к тебе». Она не возражала и привела меня в свою студенческую комнату, крохотную, ледяную, заваленную книгами. «Почему ты не топишь сильнее?» — спросил я, вычищая печку внутри, чтобы разжечь огонь. Уна пожала плечами, достала бутылку белого вина «Фендан дю Вале». «Это все, что у меня есть. Тебя устроит?» — «Что угодно меня устроит». Я откупорил бутылку и наполнил до краев бокалы, которые она, смеясь, мне подставила. Уна выпила, уселась на кровать. Я ощущал дискомфорт и раздражение; подошел к столу и стал разглядывать корешки сложенных стопками книг. Имен большинства авторов я не знал, вытащил одну, наугад. Уна поглядела и опять захохотала, ее пронзительный смех действовал мне на нервы. «О, Ранк! Ранк — просто здорово!» — «Кто это?» — «Бывший последователь Фрейда, друг Ференци. Написал хорошую книгу об инцесте». Я развернулся и пристально посмотрел на Уну. Она перестала смеяться. «Почему ты произносишь это слово?» Вместо ответа она протянула мне бокал: «Не надо глупостей, — сказала она. — Плесни-ка мне лучше беленького». Я отодвинул книгу, взял бутылку: «Это не глупости». Уна пожала плечами. Я налил вина, она выпила. Я подступил к ней, потянулся к ее роскошной, густой, черной шевелюре. «Уна…» Она отодвинула мою руку. «Остановись, Макс». Она сидела, слегка покачиваясь, я просунул ладонь ей под волосы, погладил по щеке, по шее. Она напряглась, но не отталкивала меня, отхлебнула из стакана. «Чего ты хочешь, Макс?» Сердце мое учащенно билось: «Чтобы все было, как раньше», — негромко произнес я. «Исключено». У нее стучали зубы, снова глоток вина. ««Раньше» уже не такое, как раньше. Оно вообще никогда не существовало». Уна бредила, у нее закрывались глаза. «Налей мне еще». — «Нет». Я взял у Уны стакан и нагнулся поцеловать ее. Она грубо отпихнула меня, потеряла равновесие и навзничь опрокинулась на кровать. Я поставил стакан, подобрался к ней. Уна не шевелилась, ноги, обтянутые чулками, свисали с кровати, юбка задралась выше колен. В висках у меня стучала кровь, я был в смятении, в тот момент я любил ее больше, чем когда-либо, даже больше, чем в животе нашей матери, и Уна должна любить меня вечно. Я нагнулся над ней, она не сопротивлялась.
Наверное, я задремал, а когда проснулся, в комнате царил мрак. Я не понимал, где нахожусь, в Цюрихе или в Берлине. Черные затемняющие шторы не пропускали света. Я различил смутные очертания какой-то фигуры: Уна залезла под одеяло рядом со мной и спала. Я долго слушал ее ровное и тихое дыхание. Медленно-медленно заправил прядку волос ей за ухо, склонился к ее лицу. Замер, не дотрагиваясь до нее, наслаждался ароматом ее кожи и губ, еще пахнувших табаком. Затем встал, бесшумно прокрался по ковру к двери и вышел. На улице я хватился фуражки, но решил не подниматься обратно и попросил портье вызвать мне такси. Я вернулся к себе в отель, воспоминания, подпитывая бессонницу, нахлынули с новой силой, но теперь в памяти возникали низменные, волнующие, мерзкие сцены. Однажды мы, уже взрослые, посетили Музей пыток, где выставлялись всякого рода орудия, хлысты, щипцы, «Нюрнбергская железная