пережил разрыв своей дружбы с Ж. Санд, который произошел в это время. Мадам Сталь,[192] это великодушное и страстное сердце и широкий, благородный ум (единственным недостатком которого был тяжелый педантический слог, лишенный грации непринужденности), сказала однажды, когда живость эмоций превозмогла в ней женевскую торжественную напыщенность: «В любви бывают только начала!..» Восклицание горького опыта о непостоянстве человеческого сердца, о неосуществимости всего того, о чем грезит воображение, предоставленное самому себе, не удерживаемое в своей орбите отчетливой идеей добра и зла, дозволенного и недозволенного. Несомненно, бывают чувства, которые носятся над краем бездны, именуемой
Почему? – спросят юные сердца, для которых головокружение таит в себе нервирующую прелесть опьянения. – Почему? – Потому что, как только душа оставит безопасную колею жизни долга, самоотвержения и жертвенной любви и будет трепетно вдыхать благовония, веющие над пропастью, в самозабвении несмело поддаваясь ослеплению, – чувства, рожденные в этих краях, лишились бы сил для дальнейшего здесь существования. Они могли бы дальше жить только отрываясь от земли сопротивляясь земному притяжению, покидая землю и витая в вышине!.. Итак, действительно, бессмертное в этих высоких чувствах навеки остается в этих
Такою редко бывает судьба любви, рожденной на краю пропасти, где, спускаясь со ступеньки на ступеньку, можно дойти до мертвенной грязи. Стоит только внезапным влечениям, рожденным в смежной области –
Но так как подобная любовь возвышенного происхождения, рожденная в краях, благоухающих цветами, возникает только в двух сразу сердцах, одно из них обычно больше рискует на этой благоуханной и скользкой почве и меньше времени задерживается в зоне света, начинает оступаться, клониться книзу, падает, тщетно пытается подняться, катится все ниже и ниже, оставляет высокий идеал ради лихорадочной реальности, переходит от одной горячки к другой, которая влечет к безумию или психозу, к состоянию отвращения и пресыщения, безразличия, забвения другого и становится его вечной мукой, если не вечным ужасом. Впрочем, у любви было
Между польским артистом и французской писательницей давно уже были исчерпаны начала, о которых говорила мадам Сталь. Они не замерли: у одного – лишь в силу обаяния некогда блистательного идеала, у другой – из-за ложного стыда, софистически мнившего сохранить постоянство без верности. Настал момент, когда эта неестественность создавшегося положения, которого, по мнению чуткого артиста, нельзя было изменить, перешла, как ему казалось, границы незазорного для его чести. Никто не знал, что было причиной или поводом внезапного разрыва; известно только, что после бурного протеста против замужества дочери Ж. Санд Шопен вдруг покинул Ноан и больше туда не возвращался.[193]
Несмотря на это, он и тогда и потом говорил о Ж. Санд без горечи и укоризны. Он вспоминал, но никогда ничего не рассказывал. Он беспрестанно вспоминал ее действия, привычки, высказывания, ее излюбленные выражения. Не раз его глаза наполнялись слезами, когда он говорил об этой женщине, с мыслью о которой не мог расстаться и которую решил покинуть. Допуская, что он сравнивал начальные чарующие впечатления, положившие начало его страсти, с античным кортежем прекрасных жриц канефор[194] с цветами в руках для украшения жертвы, можно было подумать, что в последние минуты жертвы перед смертью он с некоторой гордостью забывал конвульсии агонии, а замечал только цветы, украшавшие ее незадолго до того. Он, так сказать, хотел вновь уловить их пьянящий запах, созерцая их лепестки, уже увядшие, но хранящие еще следы ее горячего дыхания; они не утоляли жажды воспаленных уст своим прикосновением, но лишь обостряли желания.
Несмотря на все ухищрения друзей направить его мысли в сторону от этих тягостных воспоминаний, он любил к ним возвращаться, как будто хотел задохнуться от этого смертельного бальзама и дать разрушить свою жизнь тем же чувствам, что некогда ее воодушевляли! С какой-то сладкой мукой он предавался отравленным горечью воспоминаниям э былых днях, померкших ныне. Его последней отрадой при виде последнего крушения своих последних надежд было предчувствие кончины. Тщетно пытались отвлечь его от этих мыслей; он постоянно вновь заговаривал об этом; а если и не говорил, то разве переставал об этом думать? Казалось, он жадно вдыхал в себя эту оправу, чтобы ему уже не долго оставалось ею дышать.
Сожалеть ли об этом или изумляться? И сожалеть и изумляться вместе. Прежде сожалеть. Ибо античные сирены, как и Мелюзины средневековья, всегда прельщали несчастных, проезжавших мимо рифов и сбившихся с пути пленительными голосами, красотой, чарующей изумленный взор лилейной белизной, волосами, причесанными гребнем из лучей зимнего прохладного и ласкового солнца… Те, кто никогда не знал обольстительной сирены и злой феи, не понимают, как надо сожалеть о смертном в их предательском объятии, когда он, склонившийся к нечеловеческому сердцу, лелеемый на коленях ног, утративших свою былую форму, вдруг, к своему ужасу, видит, что его человеческая природа и духовный облик преображаются в унизительное животное состояние!
А изумляться надо потому, что между тысячами людей, испустивших свое последнее дыхание в постыдном наслаждении, с неистовым проклятьем или робким заклинанием на устах, очень немногие сумели сохранить самоуважение, когда высоко ценишь память о том, что так любил напрасно, но достойною любовью, и уважение к своей чести, когда рвешь связь, которая становится зазорной! Это требует огромного мужества, каким не обладали многие мужественные герои. Шопен обнаружил его и выказал себя подлинным рыцарем, достойным общества, выпестовавшего его, достойным тех женщин, лучисто-лежный взор которых так часто пронзал его насквозь. На обиды он не отвечал тем же, он не позволил себе входить ни в какие пререкания. Удаляя от досадной действительности идеал, который он носил в себе, он был столь же непреклонен в своем решении, как нежен к памяти о том, что любил!
Шопен чувствовал и часто повторял, что разрыв этой длительной, этой сильной привязанности прервет и его жизнь. Не лучше ли было бы ему обнаружить больше опытности и рассудительности, лучше вооружиться против обманчивых соблазнов, следовать истинным склонностям своего характера,