восемнадцать сантиметров.
— Укоротилась?
— Таяние костей — очень неприятная болезнь. Вы поранились?
— Ничего страшного.
Выступившую на руке кровь мужчина смочил слюной и стер рукавом халата.
— Нельзя этого делать. Ну-ка покажите.
Снова послышалось бульканье воды. Совсем рядом. Но — ни опрокинутого стакана, ни упавшей бутылки. Старшая сестра сидела напрягшись и глядя исподлобья на мужчину. Веки ее как-то странно покраснели.
— В чем дело?
— Мочусь. — Из-под юбки ее, задранной до бедер, выглядывал обложенный губкой огромный эмалированный горшок. — С мочевым пузырем неладно, не слушается он меня.
— Но это же неудобно, особенно когда ходишь…
— Конечно неудобно. Сейчас, например, на третьем этаже проводится очень интересный эксперимент. Все пошли смотреть, я одна осталась ни с чем… ничего не поделаешь… Стала резиновые трусы носить — нет, не могу. Обливаюсь потом. Что это вы на меня уставились? Неприятно даже.
Но она продолжала улыбаться и не собиралась опускать юбку.
— Мне удалось, правда недолго, наблюдать эксперимент на третьем этаже.
— В холодильнике пиво.
Мужчина, смягчая улыбкой свой отказ, сделал отрицательный жест и вышел из комнаты — не слишком поспешно, чтоб не обидеть женщину.
В центре приемной, расставив ноги, стояла секретарша. Она, будто ожидая нападения, заняла оборонительную позицию. Падавший сзади свет лучился ореолом вокруг ее головы, лицо, остававшееся в тени, казалось совсем круглым. Она покачивала перед грудью пальцем, продетым в кольцо с ключом. Стальной ключ крутился, поблескивая на свету.
Тетрадь III
Комната, где я сейчас нахожусь, расположена в подвальном этаже, оставшемся от старого, уже разрушенного здания клиники. Ливший со вчерашнего вечера дождь прекратился, сквозь щели в вентиляционной трубе пробивается полуденный свет. Только что я решил вернуться к своим запискам, используя вместо стола большой картонный ящик. Сколько времени мне удастся писать, не знаю. Когда солнце начнет клониться к западу, станет темно и работать будет невозможно, да и в том случае, если мои преследователи пронюхают, где я скрываюсь, записки придется оставить.
Смысл и цель записей в этой третьей по счету тетради совсем не те, что прежде. Предыдущие две заполнялись по поручению жеребца, а теперь заказчика нет. И нет необходимости стесняться, лгать, выгораживая себя. Я достаточно попортил крови жеребцу, так что эти мои записки ничего уже не прибавят. На этот раз я собираюсь писать правду, только правду. Предыдущие две тетради были донесениями о проведенном расследовании, теперь я обличаю. Я еще не представляю себе, кому дам прочесть их, но примириться со всем, что произошло, махнуть на все рукой не собираюсь.
Как раз напротив картонного ящика безмятежно спит, заложив между ног одеяло, девочка из восьмой палаты. От нее уже не исходит запах топленого молока — его забила вонь крысиного помета. Треск фейерверка, грохот музыкального ансамбля, вселяющие во всех веселье и бодрость, — наверху вот уже шесть часов подряд празднуют юбилей клиники, — перекатываясь здесь, в подземном лабиринте, вызывают какие-то сложные галлюцинации. Кажется, откуда-то доносится шепот, сдавленный смех, или все это чудится мне со страху?
Итак, начинаю писать, сохраняя стиль второй тетради.
Вчера вечером жеребец появился с опозданием и вначале не пытался даже скрыть раздражения. Едва подъехал его белый фургон, разверзлись небеса — хлынул проливной дождь. Ветровое стекло покрылось сплошной пеленой воды, «дворники» не помогали. Жеребец хранил молчание, вцепившись в руль; мужчина тоже молчал, потирая пальцами виски. Он писал с самого утра, и нервы его позеленели, как старые электрические провода. Жеребец опоздал на целых два часа, а успокоительные таблетки кончились.
— Куда поедем?
— Ко мне домой, я думаю, там мы будем чувствовать себя непринужденно.
Пепел разворошило ветром, и вспыхнул огонь. Жеребец — а он вел себя так, будто нет у него никакой личной жизни, — вдруг пригласил мужчину к себе домой. Тот насторожился, но любопытство пересилило. Он зевнул, широко раскрыв рот, на глаза навернулись слезы.
Шел проливной дождь, и поэтому он точно не помнит, куда и какой дорогой они ехали. Вроде спустились вниз, потом поднялись вверх, повернули и, как ему показалось, выехали на ту же самую возвышенность, где стояла клиника, но только с другой стороны. Скорее всего это был западный край возвышенности. Дорога, шедшая вдоль деревянных корпусов клиники, кончалась у отделения хрящевой хирургии; здесь машина и остановилась. Напротив находился оставшийся от старого больничного здания фундамент, заросший травой в рост человека, оплетенный ветвями, как памятник древности, а между зеленью виднелись провалы, ведущие в преисподнюю. Комната в подвальном этаже — это и есть нынешний мой тайник. Если пересечь развалины и двигаться дальше в том же направлении, попадаешь на огромный, величиной в три бейсбольных поля, сухой пустырь, окружающий бывший армейский тир, — его-то жеребец и использовал для тренировок в беге. Однажды, пересекая с едой для жеребца этот пустырь, я чуть не свернул себе шею, разглядывая, как сверкают, точно драгоценные камни, разные строительные детали в лучах утреннего солнца, которое пробивалось сквозь разрушенную крышу тира. А в том лесу на мысе, вдающемся в море, — вполне подходящее место для новой жилой застройки.
На сочной, словно зеленое желе, траве, освещенной яркими фонарями, как фрагмент абстрактной живописи, высится многоэтажный дом из стекла и плитки цвета слоновой кости. На каждом этаже — глубокие лоджии, они поднимаются уступами, и потому дом напоминает пирамиду. Оставив фургон на стоянке, они добежали до подъезда, автоматическая дверь из толстого сантиметрового стекла бесшумно распахнулась; вестибюль был выстлан неброским серовато-голубым ковром, таким толстым, что у шагавшего по нему поступь становилась бесшумной, как у кошки.
Квартира жеребца была на самом верхнем этаже.
Передняя сразу переходила в большую гостиную. Она тонула во мраке, прочерченном блестящими полосами дождя, похожими на грани хрустального стакана, — по обе стороны комнаты стояли необычные светильники. Даже не светильники, а абстрактные скульптуры из пластика в человеческий рост, сквозь прорези в них излучался свет. Слева и справа неподалеку от входа — двери в соседние комнаты, у одной стены — горка со стеклянными дверцами, другая занята внушительной стереосистемой и огромной цветной фотографией. На ней изображен все тот же жеребец, стоящий на задних ногах.
Вплотную к окну придвинут круглый стол с доской из светло-сиреневого полированного мрамора. Он покрыт прозрачной темно-синей скатертью с белыми рыбами, на нем — красные лаковые судки с едой, доставленной из ресторана. Стулья, и обои, и ковер на полу — цвета слоновой кости в мелкий зеленый и голубой цветочек, — все это вроде было образцом утонченности и гармонии, но оставляло почему-то впечатление заброшенности. Краска на окне потрескалась и выцвела, ваза для цветов, стоявшая на горке, покрылась толстым слоем пыли, из продранной ткани на спинках стульев торчала набивка. Во всем холостяцкая неустроенность, воцарившаяся после того, как супружеской жизни, напоминавшей пьяную гонку на автомашине, пришел конец.
Жеребец не очень любезно предложил мужчине пива и отвернул темно-синюю скатерть. Красиво разложил украшенные настоящими бамбуковыми листьями довольно дорогие на вид суси.[5]