То есть Милостивцем.
Отфыркиваясь, я стоял, возвращаясь к жизни, и чувствовал себя заново родившимся. Это было внове, хотя бы потому, что я никогда не сходился с Мореной-Смертью ближе, чем на переговорах между Востоком и Югом. Утраченное величие выглядело чем-то несущественным, Обитель смотрелась отсюда призраком, марой, сказкой, рассказанной на ночь впечатлительному дитяти; единственной реальностью был я, просто я, без имен и прозвищ, голое существо вне родства, затерянное в дебрях Пхалаки – я, и кувшин у меня в руках, и прохлада ночного воздуха, и неизвестность впереди.
И еще мне послышалось, что над чащей зазвучал хор гандхарвов, освящая наш брак по легкомысленному обычаю крылатых певцов.
Я повернулся и увидел Калу.
Никогда раньше я не видел Время обнаженной. Многие женщины любили меня, и я любил многих, любил щедро и бездумно, но сейчас тот прежний Индра, Бык Обители, спал далеко от Пхалаки, в темной пещере без выхода, а у безымянного существа с кувшином в руках не было знаний и опыта, была лишь дикая страсть, взрыв Золотого Яйца в безбрежном мраке.
О чем Риг-Веда, старейшая из Четырех, возгласит:
Было?
Будет?!
Я шагнул к Кале и опрокинул кувшин над ее головой.
Странно: она стояла под искрящимся водопадом, не шелохнувшись. Бронзовая статуэтка танцовщицы, каких много в литейных мастерских Махенджи – тоненькое тело девственницы с незрелыми формами, вызывающими оскомину на зубах и привкус зеленого яблока; длинные руки и ноги, жеребячья стать, правая ладонь вольно упирается в бедро, талия изогнута с легкомыслием юности, и во всей позе сквозит удивительное сочетание детства и вечности. Маленькие груди напряглись, отвердели, выпятились клювами-сосками, голова склонилась к плечу, и лицо Калы-Времени в кипящих струях вдруг стало иным: переносица расплющилась и почти слилась со лбом, губы чувственно вспухли, наливаясь багрянцем плодов бимбы, отвердели скулы – на меня, замерев в спокойном ожидании, смотрела темнокожая дравидка.
Девочка-женщина.
Дочь южных племен, чьи ятудханы[25] воздвигали каменные фалоссы во имя Ревуна и бросали юношей в пламя, дабы Огнь-Агнец был удовлетворен – тогда, когда мама-Адити была молода и еще только подумывала родить себе Индру.
Наваждение продлилось миг – и пропало.
Потому что я шагнул вперед, отшвырнув кувшин прочь, нимало не заботясь о его сохранности, и о сохранности тех океанов влаги, которые крылись в нем; я вцепился в Калу подобно дикому зверю, и мы упали, покатились по земле, леопардами в течке, фыркая и царапая друг друга, терзая и наслаждаясь, всем существом отдаваясь вечному ритму… время стонало подо мной, века вскрикивали и дрожали в предвкушении, минуты и секунды струйками пота текли по коже – крылось в этой страсти нечто извращенное, потаенная нотка, вносящая крупицу разлада в общий хор, но именно она делала буйство в полуночной Пхалаке неизмеримо соблазнительным.
Так однажды, осчастливив раджу ангов-слоноводов своим присутствием, я нарочно выпил отравленную мадхаву[26] – раджа, не столько еретик, сколько придурок, захотел полюбоваться результатом.
Чувствовать в себе яростно-обреченные метания отравы походило на любовь Калы.
О том, какое покаяние было назначено любознательному радже, можно узнать – если, конечно, кому-то из-за такой ерунды захочется спускаться в смоляные бездны Преисподней ниже того яруса, где коротают вечность убийцы брахманов.
Я раздвоился: одна половина моего существа рычала от страсти ко Времени, другая же пульсировала где-то высоко над содрогающимися телами, заново переживая сегодняшний сумасшедший день: бой в Безначалье, Свастика Локапал, Песнь Господа, троица мертвых воевод, чья гибель виденьями преследовала Миродержцев…
Имена погибших, начертанные звездами на покрывале ночи, неотступно преследовали меня, и в хриплых стонах мне слышалось:
'Гангея Грозный по прозвищу Дед…'
Еще… о, еще!
'Наставник Дрона по прозвищу Брахман-из-Ларца…'
Да!.. да, да, да, о да!..
'Карна-Подкидыш по прозвищу Секач…'
Ну же!
'Гангея Грозный… Дрона… Карна…'
Ну!..
'Дед… Брахман-из-Ларца… Секач… Дед…'
Я и Время закричали одновременно.
Книга вторая
ГАНГЕЯ ГРОЗНЫЙ
ПО ПРОЗВИЩУ