какие-то советские штампы возникли в сознании: там из него человека сделают. Родители парня испортили, отцы-командиры исправят...
Армия действительно в чем-то помогла: по крайней мере, демобилизовавшись, Володя устроился на работу в частное охранное предприятие. Поселился он теперь отдельно, и, стыдно сказать, Елена Кимовна и Кирилл Владимирович восприняли это с облегчением. Почему-то трудно им было поверить, что этот массивный, с мрачными глазами, в неизменной камуфляжной форме силач – их сын. Когда он приходил в гости, в квартире становилось тесно и как-то душно. Он снисходительно подгребал с тарелок любимые когда-то блюда, приготовленные руками матери, пускал смачную отрыжку и начинал рассуждения, заставлявшие родителей никнуть к столу. Особенно их удручали дифирамбы, которые он в последнее время возносил в честь своей хозяйки Маргариты Ганичевой, – к ней Володя нанялся в телохранители.
– Тетка что надо, – изрекал он, ковыряя сломанной спичкой в зубах. – Некоторые растяпы в девяностые годы потеряли все, что было, а она, молодец, приобрела. Потому что вертеться надо, не сидеть сиднем, как некоторые. А скольких она конкурентов слопала! Скольких разорила! Скольких до петли довела! Молодец, так и надо.
Родители не решались сделать ему замечание – ни по поводу манер, ни по поводу высказываний. Володя вернулся из армии человеком, привыкшим решать все конфликты силой. Мускулы под его камуфляжной курткой перекатывались, как туго надутые мячи.
«Ночной ребенок. Темный ребенок. Неужели это наш ребенок?»
Чтобы понять, кого он называет растяпами, не надо было лезть в словарь. Почему же это супруги Ларионовы – растяпы? Потому, что в смутные времена, когда сместились все нормальные представления о порядочности и законности, они ничего не крали, не наживались ни на чьих слезах, не перекусывали ничье горло? Кирилл Владимирович и Елена Кимовна чувствовали себя травоядными, у которых, вопреки генетике, родился хищник. Этот хищник питал некоторое уважение к тем, кто был причиной его появления на свет: он не собирался есть родителей. По крайней мере, пока не собирался... Однако те с едва скрываемой дрожью видели рога, копыта и обрывки шерсти, разбросанные в окрестностях его смердящего кровью логова.
Скорее подавленные, чем грустные, Ларионовы возвращались из прокуратуры.
– Я так и предполагал, что-то в этом роде должно было случиться, – бесцветным голосом произнес Кирилл Владимирович. – Я так и предполагал.
– Он ничем с нами не делился, – поддержала его Елена Кимовна. – Он стал для нас чужим.
– Наверное, это мы во всем виноваты. Мы не сумели воспитать его порядочным человеком...
– Прекрати, Кирюша. Поздно казнить себя. Теперь уже ничего нельзя изменить. Теперь его больше нет.
Супруги Ларионовы не смотрели друг на друга. Они смотрели вперед, в одну точку. Возможно, им виделось их будущее – одинокая старость без сына. Без человека, который не должен был появиться в этом мире и все-таки, вопреки диагнозам гинекологов, пришел в этот мир. Ненадолго. И исключительно для того, чтобы отнимать жизни других рожденных женщинами.
ГАЛИНА РОМАНОВА. САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКИЕ НОВОСТИ
Галя Романова не однажды бывала в Санкт-Петербурге, но как-то все получалось, что ее визиты, и деловые в том числе, приходились на весенне-летнее время, в крайнем случае, на золотую осень. И поэтому ее удивляло впитанное из русской литературы утверждение, что российская Северная столица – город унылый, мрачный, болотный и гнилой. Вот Москва, в которой ей пришлось столько выстрадать, прежде чем приобрести нынешнее положение и звание, частенько, особенно ранним утром посреди рабочей недели, представлялась Галочке и унылой, и мрачной. А Питер – тот, наоборот, Питер был архитектурным праздником. Нева, ограненная гранитом набережных. Кружево мостов. Потускневшие из позолоты в медь, но все такие же, как в былые пушкинские дни, изящные и величественные купола и шпили. Даже новостройки, наросшие (как же без них?) вокруг исторического центра, не имели, по мнению Гали, такой квадратно-агрессивной физиономии, как Выхино или Коньково. Невольно закрадывалась мысль: если бы Гале пришлось пробивать себе дорогу в жизнь не в Москве, а в Питере, было бы легче. В этом чудесном городе ей бы и стены помогали...
Но в эту свою поездку, случившуюся в холодном марте, никак не желающем превращаться в весенний месяц, Галя встретилась с другим Санкт-Петербургом. Не пушкинским, не державинским, а Достоевским. Серая промозглость сеялась на улицах, сгущалась во дворах, откуда тянуло помоями. Лед на Неве выглядел неопрятным, слежавшимся, как пропитанный гноем бинт. Даже отреставрированная позолота не желала сиять, растворялась в пасмурном мглистом небе, поддаваясь гипнозу тотальной серости. Этот Питер не навевал мыслей о том, что весна близка. Он навевал депрессию. Галя испытывала такое чувство, будто приехала в гости к любимому, но тяжелобольному старому родственнику.
«Ничего страшного, – утешала себя Галя. – Все равно некогда мне бродить по набережным и любоваться достопримечательностями. Единственная питерская достопримечательность, которой я всласть налюбуюсь, – это Кресты. И то изнутри».
Кресты угрюмыми стенами соответствовали общему анемично-зимнему состоянию города. А уж памятник Петру I работы Шемякина – с маленькой головкой и широченными плечами, в кресле, к которому как бы собираются нити невидимой паутины, опутывающей весь город, – возводил тотальную мрачность в квадрат, если не в куб. Отдав должное шемякинскому гению, способному веселого человека превратить в ипохондрика, а ипохондрика – от обратного – заставить нервно развеселиться, Галя вступила в пределы крепости Крестов.
Тимур Авдеев выглядел немногим оптимистичнее, чем монстр шемякинской работы. Голова у него была такая же маленькая, плечи – такие же широкие. И разговаривать с ним было также бесполезно, как обращаться к статуе. Гале с трудом верилось, что она видит перед собой учащегося питерской высшей юридической школы. Как он сдавал экзамены, получал отметки на семинарах? Неужели молча?
– Тимур, а вы на каком курсе учитесь? – спросила Галя из чисто житейского любопытства, которое частенько выступало в роли ее главного козыря.
Тимур зашевелился. Что-то на него подействовало: то ли доброжелательный тон вопроса, то ли обращение на «вы». А может, просто всем предыдущим следователям было наплевать, на каком курсе учится (учился?) человек, которого поймали на месте преступления с зачехленным топориком в руках.
– На четвертом, – нехотя буркнул он. – Там написано.
– Криминалистику уже сдавали?
– Это насчет улик, вы имеете в виду? Сдавали. Так что я отлично понимаю: на основании улик вы меня засадить можете. И должны. Так сажайте, чего вы еще хотите?
– Разобраться.
– Нечего здесь разбираться. – Тимур Авдеев снова замкнулся в молчании.
– А последнюю зимнюю сессию вы сдавали? Молчание не прерывалось.
– А какие предметы у вас в высшей юридической проходят на четвертом курсе?
– Послушайте, отвяжитесь! – вспылил Тимур. – Вы что, разжалобить меня хотите? На откровенность вызываете? Не буду я говорить об учебе! Что, схавали? Не буду!
– Если учеба – запретная тема, поговорим о чем-нибудь другом. – Галя оставалась воплощенным терпением. – Что заставило вас совершить покушение на жизнь частного предпринимателя Ефимкова?
– Так просто. Не знаю. Не нравился он мне.
– Чем не нравился, Тимур? Молчание.
– А вообще люди вам нравятся? Молчание.
– Тимур, а Тимур! Кто-нибудь на свете из людей вам нравится?
Молчание.
– Что, разве у вас никогда не было друзей? Упоминание о друзьях подействовало на Авдеева своеобразно: он скривился, будто собирался заплакать, и боязливо посмотрел на капитана Романову. Это выражение длилось каких-нибудь несколько секунд, но не ускользнуло от Гали, которая была по-женски чувствительна к телесным выражениям эмоций.
– Неужели в высшей юридической школе вы совсем ни с кем не дружили? – дожимала Галя тему, которая Тимуру Авдееву почему-то крайне не нравилась. – С однокурсниками? С товарищами по группе?
– Ну, так, по-разному, – неопределенно буркнул Тимур, снова замыкаясь в себе. – Хватит со мной душеспасительные беседы вести!