когда-то делало меня счастливым, тот богемный, веселый образ жизни уже невозвратен, а если бы мне удалось его сымитировать, это оказалось бы вскоре ненужным, раздражающим и злящим повторением уже виденного. Они эгоистичны, думаю я, тащась по улице и глядя на обитателей Сохо, они ищут успеха у этого общества, они циничны и замкнуты в своем кругу, плохо поддаются организации и, в конце концов, только часть этой цивилизации. В молодости они протестуют, ищут, негодуют в своем искусстве, а потом становятся столпами, подпирающими этот порядок.

Во что превратился Сальватор Дали. Талантливый художник когда-то – сейчас он старый шут, способный только украшать своей мумией богатые салоны. В одном из таких салонов я с ним и познакомился. Туда привели меня и Елену все те же Гликерманы – Алекс и Татьяна.

Дали сидел в красном углу, вместе со своим секретарем и какой-то девицей. Оказался он маленького роста, плешивым с нечистой кожей лица старичком, сказавшим мне по-русски: «Божья коровка, улети на небко, там твои детки кушают котлетки»… Это то, что говорят многие поколения детей в России, когда на руку к ним сядет насекомое, именуемое в просторечьи божьей коровкой, на крылышках у него пятнышки. Моя Елена была от Дали в восторге, он от нее, казалось, тоже, называл Жюстиной, чего она, поверхностно нахватанная отовсюду, в сущности, малообразованная девочка с Фрунзенской набережной, не знала. Ну, я, большой и умный Эдичка, конечно, сказал ей, что Жюстина – героиня одного из романов маркиза де Сада. Дали назвал ее «скелетиком». «Спасибо за скелетик», – сказал он Гликерманам; его секретарь, хуже меня говоривший по-английски, записал наш номер телефона и обещал звонить в определенный день.

Елена очень ждала звонка и хотя, к несчастью, заболела, но постоянно что-то нюхала, чтобы выздороветь, и говорила, что пойдет к Дали, даже если будет умирать, но он не позвонил. Мне было жаль расстроившуюся девочку, старый маразматик расстроил дитя, и она от отчаянья и насморка и болезни очень много и хорошо в тот вечер ебалась со мной, хотя это уже был период трусиков, заляпанных в сперме.

Все извращено этой цивилизацией, джентльмены в костюмах загадили и испакостили все. Продающиеся во всех магазинах литографии и офорты старых маразматиков типа Пикассо, Миро, того же Дали и других, превратили искусство в огромный нечистый базар. Им мало их денег, они хотят еще и еще. Им мало картин маслом и темперой, мало рисунков, акварелей и гуашей, так чтоб еще больше выколотить деньги, они делают свою халтуру на камне, и в сотнях и тысячах экземпляров пускают это в продажу. Негодяи, обесценившие все. Многие из них обременены женами и несколькими семьями, родственниками и друзьями, им нужно много денег. Деньги, деньги и жажда денег руководят этими старичками. Из бунтарей когда-то они превратились в грязных дельцов. То же ожидает сегодняшних молодых. Поэтому я перестал любить искусство.

Я боюсь в Сохо только улицы Спринг-стрит, где жил и живет он – первый любовник моей жены. Даже когда я гляжу на столб с вывеской «Спринг-стрит», меня мутит, в глазах играют блики, и состояние мое близко к тошнотворному. Приближаясь к Спринг-стрит, я стараюсь пропустить столб с названием, такое вещественное подтверждение моей боли и мук, моего поражения раздражает меня. Но порой я не успеваю вовремя закрыть глаза, и тогда это название разрезает мои глаза пополам. И, главное, душу, душу пополам режет. То же бывает, когда я еду в сабвее, и название этой станции, яркое и выпуклое, внезапно выступает вдруг из темноты, может быть, пятнадцать раз повторенное, оно бежит за поездом, бежит, бежит… Она, Елена, как будто уже оставила своего Жана, но страшное название, наверное, заставит меня перевернуться и в гробу, до этого я не знал в жизни поражений, или они были несущественны.

Порой бездельный Вашингтон-сквер и затаившееся молчаливое Сохо надоедают мне, и я начинаю часто посещать Централ-парк, благо, он совсем под носом – пройти четыре улицы вверх, свернуть с Мэдисон на Пятую авеню, и я уже в Централ-парке. Обычно я иду до 67—68-й улицы вдоль парка и у детской площадки вхожу в парк. Я поднимаюсь по извилистой тропке в гору, захожу в ее дальний конец и ложусь, раздевшись, на горячие камни загорать. Это место в моем собственном географическом атласе называется Детская гора. Там я лежу, созерцая небеса и пентхаузы роскошных домов Пятой авеню, откуда торчат растения, и я предполагаю, какая там идет жизнь. Возле меня бегают дети, обычно это хорошие дети, попадаются и плохие – один мальчик, например, в течение более чем двух часов с дикой злобой ломал и рвал мой любимый куст на Детской горе. Я ничего не мог сделать, мне оставалось молча страдать, ибо рядом сидел отец этого кретина и поощряюще улыбался. Отец тоже был кретин. Когда они ушли, я встал и пошел расправил куст.

Еще в Москве поэт Сапгир рассказывал мне, что растения тоже очень страдают, что когда в комнату к растению вошел человек, убивший накануне в присутствии этого растения другое родственное ему растение, специальные индикаторы отметили ужас. Меня растения не боятся, но мне мало что удалось поправить после этого дьявола-мальчика.

Детская гора – мое обычное местопребывание в Централ-парке. Я пишу там стихи, и в то время как я это делаю, моя спина – задняя половина меня – медленно чернеет. Черней! Черней! – моя половина. Мне досаждают мухи. Ах, эти мухи – они кусают ноги Эдички Лимонова, такого молодого в свои годы и такого прекрасного. Естественно, что я большое животное и меня сопровождают мухи. И чего я на них злюсь! Они для меня, как шакалы льву – свита. А дома тараканы. Мои тараканы…

Я лежу, и бьют где-то часы. Где же еще – конечно, у зоопарка. Сколько времени? Двенадцать часов? Или сколько? Мой милый – время давно считается на стихи, но иногда ты спотыкаешься и говоришь: – Время 12 долларов и 35 центов, – или считаешь на страны: – Это были две страны тому назад, – или вообще не считаешь времени. Или на жен: – Это было при моей второй жене.

О, жаркое прекрасное солнце! Эдичка предпочитает тебя науке английского или даже любви, в которой он сейчас явно ущербный. Играет механическая музыка. Но где? Ах, забыл, в зоопарке.

Ох, эти мухи! Сквозь камень, потому что упираюсь в него членом, приходят мысли о тех ситуациях, в которых, расставив ноги, этой весной была моя жена. Только чувство жизни вызывает это во мне, только желание участвовать в кровавости мира, только желание играть в опасные игры.

Впрочем, я медленно сползаю по камню. Ящерица оскользается по камню. Пара, которая устроилась ниже, не видна. Мужчина в черном с гремящим поводком от собаки. Где собака? Что-то поднял – рассматривает в кустах. Не мешай моей свободе… Человек в спортивном костюме возле меня… – Что надо? – Нет, ничего. Идиот в черном разбил то, что рассматривал. Зачем? Идиот есть идиот…Тишина. Нет. Мальчик. Дитя бежит – куда не знает – чуть не по мне. Сползаю. С одним кольцом на руке. То, что дала мать Елены, давно я уже снял. Ну его и их. Елену и ее мать.

Когда-то я был просто молодым бандитом. И моя эмоциональная натура… Идейный бандит… Сколько лет держался человек – был поэтом. И все вернется на круги своя. Но вы, Эдичка, и сейчас поэт. А они меня… Никуда из Нью-Йорка никогда. А как же сосна Централ-парка, ее тень синяя, классовая ненависть и другие важные вещи. Полежим теперь лицом кверху. Я переворачиваюсь.

Справа видны машины на Парк-авеню. В листве. Все как всегда – я и солнце. Зелень. Эдичка Лимонов и солнце.

Головы детей из-за камня. Счастливый день наедине с собой. Еще недавно одиночество убивало. А сейчас удовольствие безграничное. Тучка. Уже хуже. Чем-то напоминает мое лежание Коктебель. Солнышко – вернись! Мне девять или восемь лет. Вернись – солнышко! Я – Эдичка – люблю тебя. Меня бросила моя

Вы читаете Это я – Эдичка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату