Зрители – бездельники, студенты, гитаристы и наркоманы – бешено аплодировали и мне и ему.
Собаки, играющие в воде, тоже приобщаются к всеобщей радости. Они бегают за палками, банками и мячами и преданно тащат их хозяевам. Кто-то из них проворнее, кто-то жирнее и не успевает к вещи, брошенной хозяином, ее перехватывает другая, более проворная персона собачьего рода, и тогда провинившийся виновато смотрит на хозяина.
Один дурак-боксер, втащив за собой хозяйку в фонтан, в течение получаса, задыхаясь и получив, вероятно, массу ударов в морду, пытался перекусить водяную струю. Он считал ее злейшим врагом – бедняга! Глаза его налились, морда была исхлестана, он хрипел и задыхался, струя подымала его вверх под грудь, опять и опять била по морде. Хозяйка, вполне приличного вида женщина, попавшая сюда неведомо как и наверняка впервые, промокла насквозь и через мокрую ткань платья выступили нелепые лифчик и трусы почти русского покроя. Обыватели двух стран похожи.
Иногда через Вашингтон-сквер, он указан в путеводителях по Нью-Йорку как достопримечательность, проходят, озираясь, настоящие американцы – каунтримены и каунтри леди. Нам, аборигенам, они очень смешны, и наблюдая их, гитаристы, студенты, бездельники и курящие джойнты смеются, смеюсь и я. На Вашингтон-сквер, одетые в громоздкие американские каунтри-тряпки эти люди особенно смешны. Очень много общего с советскими обывателями, одетыми в страшную континентальную жару в просторные пыльные костюмы.
На Вашингтон-сквер у меня целый комплекс развлечений. Иногда я слушаю вместе со всеми Поэта. Имя его мне неизвестно, я называю его Поэт. Я легко мог бы узнать его имя, но почему-то не делаю этого. Небольшого роста человечек в черной рубахе навыпуск и в черных же свободных штанах из сатина, в сандалиях на босу ногу, с бородой и лысеющей головой читает стихи, взобравшись на одну из шишек- возвышений невысокой округлой ограды фонтана. Обычно он становится именно на ту шишку, где я сидел, а Ирина и Хачатурян – мои друзья, они считаются моими друзьями, – перевязывали мне вены на руке, прикрепляли на них пластырь, это было в самые первые дни марта, перерезанные вены тогда еще едва затянулись – неухоженные, они гноились; Ира и Хач йодили мою руку, и потом залепляли ее американским пластырем – весь Вашингтон-сквер наблюдал эту операцию…
Поэт все норовит забраться именно на эту тумбу, потому я не знакомлюсь с поэтом, и так мы связаны с ним этой тумбой. Поэт ставит у своих ног кошелку-сумку, похожую на те, с которыми в 50-е годы ходили за покупками советские старушки – черную, грубую и клеенчатую. Он, не торопясь, копается в своей сумке – вынимает один листок и начинает читать. Читает он с выражением, с жестикуляцией. Голос у него хриплый, энтузиазма много, но ему далеко до московского визгливого, рыдающего и причитающего говорка Леньки Губанова, берущего начало, может быть в северных русских плачах. «Не тянет», – с превосходством думаю я…
Поэт читает, кое-кто даже приглушает слегка свои транзисторы. Чередуя с копанием в сумке, поэт прочитывает 10—15 стихотворений и потом сидит, пьет из бутылочки вино и разговаривает с желающими поговорить слушателями, порой давая хлебнуть вина и им. Он хороший парень, это видно, ему лет 45, и без него Вашингтон-сквер опустел бы для меня.
Пролежав часа три-четыре, послушав все разговоры вокруг, изредка завлекаемый девушками, клюнувшими на мою прекрасную загорелую фигуру, которые девушки, как вы знаете, притягивают меня и отталкивают одновременно, потому я их боюсь и два-три сближения не состоялись. Я «обосрался», увы, хотя дал себе слово использовать все случаи, вступать во все контакты. Полежав, я встаю и перебираюсь в другое место – куда-нибудь на травку, под куст, но опять-таки почти всегда на солнце, иногда лишь в тень, и наблюдаю, если приезжает колесница Рама-Кришны, танцующих под бубен членов этой секты. Я всех их знаю в лицо, знаю, кто лучше, кто хуже танцует и бьет в барабан или бубен, умиляет меня их мальчик, тоже в оранжевом марлевом одеянии. Когда-то я подумывал пойти к ним жить в их общину, подумываю и до сих пор. Наверное, мое честолюбие не дает мне осуществить этот замысел. Впрочем, все еще может быть.
От рамакришнавцев, хотя они и подражательны, несет на меня моим родным Востоком, я лежу в расслабленной позе в траве, и только рука поддерживает голову, глаза я часто закрываю, и тогда только одна их круговращательная песня-молитва звучит в моих ушах:
Хари Кришна, Хари Кришна! Кришна, Кришна, Хари Хари! Хари Рама, Хари Рама! Рама Рама, Хари Хари!
Проведя, может быть, час под мерный шум бубнов, я решаю сменить положение и отправляюсь посидеть на скамеечке. Белокурая молодая мамаша, одетая Бог знает в какие тряпки времен Боттичелли, просит меня постеречь лежащее в коляске белокурое и столь же причудливо одетое дитя. Хоть бы она не возвращалась, – думаю я, с интересом поглядывая на ребенка. Я бы посидел, подождал, а потом взял бы ребенка себе, мне было бы о ком заботиться, кого любить, и для кого работать. Пусть бы дитя выросло и бросило меня – это неизбежно. Те, кого любят, всегда уходят, но 15 лет наверняка оно не ушло бы, я слышал бы его звонкий смех, я готовил бы ему еду, гулял бы с ним до упаду, не отдал бы его в школу, воспитал сам, играл бы с ним и бегал по берегу океана. Так я мечтаю.
Эдичка, несмотря на всю свою иронию и злость, как одинокая собака, потерявшая хозяина, мечтает увязаться за кем-то и служить. Мечты прерываются жестокой, как всегда в таких случаях, действительностью – возвращается мамаша вместе с папой.
Это человек, похожий на Христа, в потрепанном пиджаке и туфлях на босу ногу. Я его знаю, он всегда здесь расхаживает в толпе, сунув руку в карман этого самого пиджака и предлагает гуляющему народу джойнты. Впрочем, те, кто действительно серьезно курит, имеют свои, покупные жиже и слабее. Семья, очевидно, счастливая своим воссоединением благодарит меня. Я расшаркиваюсь. Отчего же… Готов еще… А хуля…
Семья укатывает с коляской, а я думаю, почему я не догадался сделать Елене ребенка. Она бы все равно ушла, но у меня остался бы ребенок, такие как она, детей с собой не забирают при уходе. У меня был бы ребеночек, и возможно, он был бы красивый, как Елена, да и я неплох, у меня был бы кусочек Елены – девочка или мальчик, которому ребенку я бы служил. Мудак, – думаю я. А что если…
В голове моей тотчас появляется план. Не сейчас, конечно. Сейчас я не в состоянии технически осуществить его. Но позже, может, через год, когда у меня будут здесь хорошие связи и друзья, я могу найти какую-то захолустную дачу, хорошо соответствующим образом оборудовать ее для содержания похищенного человека, и потом украсть Елену. Я найду доктора, может быть я уговорю того же Чиковани, моего друга, живущего в городке Дэвис в штате Калифорния, – он ведь мой друг еще из Москвы, и может быть, он не побоится рискнуть своим врачебным дипломом, все же друг, и вытащит из Елены пружинку, которая позволяет ей ебаться и не беременеть. Олег – нейрохирург, специалист по операциям головного мозга, такая операция для него пустяк. А я выебу мою девочку и продержу ее взаперти, пока она не родит – девять месяцев.
Людям, знающим ее, можно будет распустить слух, что она уехала к сестре, которая из разрушенного на хуй Бейрута перебралась или в Рим или в Париж – соврать всегда можно. А эти девять месяцев, не все, но первые шесть точно, я смогу еще ебать Елену, что она сможет сделать? Ничего. Позлится, поорет и успокоится. Я буду ее ебать каждый день, много раз, ведь нам, в сущности, нечего будет делать. При мысли