драму «Адам и Ева», которую он мне стыдливо читал. Я тоже стыдливо, – даже Левина мне жалко было обидеть, – сказал ему, что такая литературная форма мне не близка, и потому ничего не могу я сказать о его произведении. Не мог же я сказать ему, что его «Адам и Ева» – это не литературная форма, а форма охуения от западной жизни, в которую он, как и все мы, вступил по приезде сюда. Он еще хорошо держится, другие сходят с ума.
Еще в первой беседе Левин полил грязью весь отель, всех его обитателей, но видно было, что одному ему хуево, и он время от времени прибивается к кому-то. Прибился он и ко мне, взял меня с собой в синагогу на концерт, познакомил меня с маленькой еврейской женщиной, говорящей по-русски, я впервые присутствовал на службе в синагоге, причем с интересом и благоговением отсидел всю службу, вел себя чинно и внимательно, в то время как Левин без умолку трепался со старушкой. Я, может, и вступил бы благодаря Левину в тот мир, но мне было там скушно, еврейские семейные обеды, на которые меня пригласили бы, меня мало устраивали. Я люблю фаршированную рыбу и форшмак, но больше тянусь к фаршированной взрывчатке, съездам и лозунгам, как вы впоследствии увидите. Эдичке нормальная жизнь скушна, я от нее в России шарахался, и тут меня в сон и службу не заманите. Хуя.
Несколько раз Левин приходил ко мне и после этого, и хотя я усиленно вживлял в себя человеколюбие и считал, что всех несчастных нужно жалеть, а Левин попадал под мое понимание «несчастного человека» и мне его, несмотря на его злобность, было действительно жалко, знакомство с ним пришлось прекратить. Все, что он видел у меня, и все, что я ему говорил, заранее рассчитывая, что он унесет все это и размножит и раздует и искривит, – он ухитрился увеличить гиперболически и глупо. Портрет Мао Цзэ Дуна на стене превратился в мое вступление в китайскую партию. Что за китайская партия, я не знал, но нужно было сократить количество русских, и Левин попал под сокращение, бедная злобная жертва. Я здороваюсь с ним и иногда полминуты что-то вру ему. Он не верит, но слушает, а потом я ухожу. «Дела, – говорю я, – дела ждут».
Сорванные с мест, без привычного окружения, без нормальной работы, опущенные на дно жизни люди выглядят жалко. Как-то я ездил на Лонг бич купаться, с яростным евреем Маратом Багровым, этот человек умудрился выйти на контр-демонстрацию против демонстрации за свободный выезд евреев из СССР, идущей по 5-ой авеню. Вышел он тогда с лозунгами «Прекратите демагогию!», «Помогите нам здесь!». Так вот мы ехали на Лонг Бич, Марат Багров вел машину, которую у него на следующий день украли, а бывший чемпион Советского Союза по велосипедному спорту Наум и я были пассажирами. Компания ехала в гости к двум посудомойкам, работающим там же на Лонг бич в доме для синиор ситизенс. Едва заглянув в полуподвальные комнаты, где жили посудомойки, один бывший музыкант, другой – бывший комбинатор и делец, специалист по копчению рыбы, я влез через ограду на пляж, чтоб не платить два доллара.
Чайки, океан, туман соленый, похмелье. Я долго лежал один, не понимая, в каком я мире. Позднее пришли Багров и Наум. «Ебаная эмиграция!» – все время говорил 34-летний бывший чемпион.
– Когда я только приехал в Нью-Йорк, я пошел, чтобы купить газету, купил «Русское Дело» и там была твоя статья. Она меня как молотком ударила. Что я наделал, думаю, на хуя я сюда приехал.
Он говорит и роет в песке яму. «Ебаная эмиграция!» – его постоянный рефрен. Он работал уже в нескольких местах, на последней работе он ремонтировал велосипеды, и устроил вместе с двумя другими рабочими – пуэрториканцом и черным – забастовку, требуя одинаковой оплаты труда. Одному из них платили 2.50 в час, второму – 3, и третьему – 3.50.
– Босс вызвал черного, и когда тот пришел, сказал, ты почему не работаешь, сейчас ведь рабочее время, – говорит Наум, продолжая механически' копать яму. – Черный сказал боссу, что у него визит к доктору, потому он сегодня раньше ушел. Потом он спросил пуэрториканца – почему он ушел с работы раньше. Тот тоже испугался и сказал, что ему сегодня нужно в сошиал-секюрити. А я спросил босса, почему он не платит всем нам поровну, ведь мы работаем одинаково… – Наум горячится. – Черного он уволил, сказал – можешь идти. А я ушел сам, теперь работаю сварщиком – свариваю кровати, это очень дорогие модельные кровати. Я свариваю один раз, потом стачиваю шов, если на нем нет дырочек, раковин – хорошо, если есть, завариваю опять, и опять стачиваю. Прихожу, вся голова в песке…
Живет Наум на Бродвее, на Весте, там отель тоже вроде нашего, туда поселяют евреев. Я не знаю, какие там комнаты, но место там похуже, куда более блатное.
– Ебешься со своей черной? – спрашивает его Багров деловито.
– С той уже не ебусь, – отвечает Наум. – совсем обнаглела. Раньше пятерку брала, теперь 7.50. Это еще ничего бы, но однажды стучит ночью в два часа, я пустил – давай, говорит, ебаться. Я говорю давай, но бесплатно. Бесплатно, говорит, не пойдет. Я говорю – у меня только десятка и больше денег нет. Давай, говорит, десятку, я тебе завтра сдачу принесу и бесплатно дам. Поебались и пропала на хуй на неделю. А у меня денег больше не было. Пришла через неделю, и деньги вперед требует, а о сдаче молчок. Иди, говорю, на хуй отсюда. А она вопит: «Дай два доллара, я сюда к тебе поднималась, мне портье дверь открывал и на лифте поднял, я ему два доллара пообещала, за то что пустил».
– И ты дал? – с интересом спрашивает Багров.
– Дал, – говорит Наум, – ну ее на хуй связываться, у нее сутенер есть.
– Да, лучше не связываться, – говорит Багров.
– Ебаная эмиграция! – говорит Наум.
– Воровать надо, грабить, убивать, – говорю я. – Организовать русскую мафию.
– А вот напиши я им письмо, – не слушая меня, говорит Багров, – в Советский Союз, ребятам, так ни хуя не поймут. У меня приятель есть, спортивный парень, все мечтал на Олимпийские игры поехать. Вот напишу я ему, что я на своей машине ездил на Олимпийские игры в Монреаль – он же так завидовать будет. И еще не работая в Монреаль ездил, на пособие по безработице.
– Хуй ты ему объяснишь, что при машине и Монреале здесь можно в страшном говне находиться, это невозможно объяснить, говорит Наум. – Ебаная эмиграция!
Да, не объяснишь. И он если б приехал, ему бы не до Монреаля было, тоже в говне сидел бы. Машина что, я за нее полторы сотни заплатил. Хуйня.
Закончив купание, – причем они, взрослые мужики, как дети кувыркались в волнах, чего я, Эдичка, долго не выдержал, – мы идем последние с пляжа, когда солнце уже садится, судача о том, что в Америке мало людей купается и плавает, большинство просто сидит на берегу, или плещется, зайдя в воду по колено, в то время как в СССР все стремятся заплыть подальше и ретивых купальщиков вылавливают спасательные лодки, заставляя плыть к берегу.
– В этом коренное отличие русского характера от американского. Максимализм, – смеясь, говорю я.
Мы идем к посудомойкам и в комнате одного из них устраиваем пир. Пир посудомоек, сварщика,