явно, и явно той спермой, которая была на трусиках моей жены.
Я солдат разбитого полка. Войска уже прошли, пусто поле битвы, а я явился осматривать его. Я брожу в кустах, подымаюсь на высотки, и стараюсь определить причину поражения. Почему же все-таки нас разбили?
Внешне я вполне контактирую со Славой-Дэвидом и с Кириллом. Я, возможно, шучу или что-то рассказываю. Но это внешне, на деле я решаю задачу, которую мне все равно не решить: – «Почему?» Я пытался знать это еще задолго до знакомства с Еленой. В моей Эдичкиной поэме «Три длинные песни», написанной в 1969 году, можно увидеть это грозное хмурое «Почему?», нависающее над моим миром.
И вот б июня я, как Иаков, весь день и всю ночь боролся с этим загадочным «Почему?» И утром ушел. И мы не победили друг друга.
Да, после нашей жуткой и нищей квартирки на Лексингтон эта мастерская – сказочный дворец. Овеянная романтикой мастерская в Вилледже на Спринг-стрит. Я ненавижу теперь это слово – весна, весенняя улица. Она звонила мне из пространства в 11 часов, я, сидя в той же лексингтоновской убогости, от письменного стола говорил: «Мусенька, когда же ты придешь, я волнуюсь!» «Я еще снимаюсь», – говорила она, и оттуда доносилась музыка.
Теперь-то я знаю, где стоит музыкальная установка у Жан-Пьера, и где находится телефонный аппарат – один, и другой, и третий.
Любительница роскошной жизни, которой она никогда по-настоящему не видела, поэтесса, девочка с Фрунзенской набережной в Москве, после года слез и неудач, скитаний по Австрии, Италии и Америке, по роскошным столицам – где мы питались картошкой и луком, а душ могли принимать раз в неделю (она так много плакала в этот год) Елена, конечно, отдыхала здесь.
Я нашел в ее тетради стихи (ее стихи всегда ярче обрисовывали мне ее состояние, чем она могла подумать): «И от улиц веселых запах…» – я уж сейчас не помню, но что-то о романтике улиц и кабачков Вилледжа, о человеке с бородой (Жан-Пьер), и сексуальное чувство к нему сравнивалось с отношением девочки-подростка к доктору, с детством.
Все правильно, она имела право на отдых, на то, чтобы лечь на этой его кровати, расслабиться, ни о чем не думать и смотреть на колышащиеся занавески… Ебет, это грубо так говорить даже по отношению к любовнику бывшей жены, нет, он ласкал ее, она могла, пока не окрепла и не обнаглела, спрятаться здесь от квартирки на Лексингтон и от меня, который был для нее частью мира нищеты и слез. Увы! Я верю в то, что она была здесь счастлива. Я умненький, и знаю: то, что сравнивается с детством, не может быть ложью.
Он был для нее доктор из детства, и она не стыдясь потянулась к нему, бородатый и полуседой, он казался ей защитой. Как говорится, «в его ласковые ладони». Она принимала его в себя и разделяла с ним эти содрогания, которые раньше принадлежали только мне.
Я? Полноте, но она считала себя куда выше меня. Она не допускала мысли, что я и талантливее и крупнее личность, чем она. Она считала себя вправе поступить по собственному произволу. Она догадывалась, что я искренне люблю ее, знала, что мне будет невыносимо, что, может быть, я покончу с собой, это она тоже знала, такая возможность была, но что я был для нее?
Смешной украинский человечек, дурацкий Эдичка, назойливо любящий ее. Я думаю, даже в моей любви к ней она видела мою слабость и презирала меня за это. Давно, еще в Москве, я, помню, должен был ехать в Иваново, и никак не мог от нее оторваться, все медлил уходить. Как она тогда кричала!
Меня она уже считала неспособным подняться здесь, в Америке. Помню, как она злобно кричала мне в первое посещение нами ее будущей любовницы – лесбиянки Сюзанны, когда я осторожно заметил ей, что Сюзанна и ее приятели неинтересны: – «А я хочу наслаждений! Пусть с ними! Через них появятся и другие. А ты со своим аристократизмом так и будешь сидеть и сидишь на Лексингтон в грязной квартирке! И сдохнешь там!»
Я все запомнил, у меня отвратительно-четкая память и сейчас, брезгливо трогая концом зонта одеяло Жан-Пьера и заглядывая под его кровать в надежде что-нибудь интересное усмотреть, я вспоминаю ее в последние наши дни.
– Прости, – ответил я ей тогда, – но ты свободна за мой счет, ты завела любовника потому, что я заслонил тебя от необходимости работать. Я пошел работать в эту страшную нелепую газету прежде всего ради тебя, и чтоб мы, ты и я, могли выжить. А ты…
– Да, – сказала она с истеричным вызовом, – ну и что, что я свободна потому, что ты не свободен. Ну и что? Так и должно быть…
Тогда я готов был пристрелить ее. Если бы я имел возможность тогда купить револьвер, никогда бы мне не видеть мастерской Жан-Пьера, не ходить по опустевшему полю боя. Но у меня почти не было знакомых и не было денег, и не было сил.
Она со мной не церемонилась, и только потому, что считала меня уже ни на что не способным. Она создала схему своей жизни, в которой я был только этапом, она считала, раз она прошла и оставила Виктора, ее бывшего мужа, позади, потому что выросла из него, то со мной будет то же самое. Тут она ошиблась, создавать схемы всегда опасно. Живая жизнь сложнее, и я своим существованием доставлю, я думаю, ей немало еще поводов для размышлений, не знаю, сожалений ли, но размышлений – да.
Когда она немножко отошла и освоилась, она стала глядеть не только на Жана, но и по сторонам. По моим подсчетам, это произошло уже через несколько месяцев. С ним же она стала придумывать кое-что – хлысты, привязывания, – инициатором, конечно, была она. Любопытно ей было. В свое время я тоже ее кое-чему научил, не просто ебле с помощью голого хуя. Для нее это тогда было открытием – и ремешком по пипке стегал, э… всякое было, у нас даже был полушутливый опыт групповой любви. Ну, с ним она захотела пойти дальше. Пошла.
Она лежала на этой кровати, отдыхая после акта и курила. Она любит курить в промежутках. Иногда она замолкает и смотрит куда-то в пустоту, в неизвестность. Это у нее есть. Я всегда спрашивал ее: «Масенька, о чем ты думаешь, где ты?» – «А?» – говорила она, очнувшись. Спрашивал ли он ее, о чем она думает? У нее становились рассеянно-стеклянными ее глаза.
Ей, наверное, все мы кажемся одинаковыми – я, Виктор, Жан-Пьер, еще кто-то. Делает ли она различие между мной, человеком, имевшим с ней любовь четыре с лишним года, любящим ее, и человеком, выебавшим ее один раз по пьянке. Не знаю. Наверное, делает и, я думаю, в худшую для меня сторону.
Моя обида. Это грустная обида одного животного на другое.
Итак, она была права. Но Эдичка как же, любивший ее, ведь он с тончайшими чувствами, с болезненной