нем проснулся гнусный буржуа, который за свои деньги претендует на весь мир со всеми его материальными и духовными ценностями. Из тех, кто купили мою глупую девочку. Я разнервничался.
Внешне я сидел с ним в обнимку, он машинально гладил мое плечо, но заглянув в меня, что же можно было увидеть, господа? Ненависть. Ненависть к нему, одуревшему от вина и усталости. И вдруг я понял, что сейчас с удовольствием перерезал бы глотку этому Раймону ножом или бритвой, хотя не он меня насиловал, а я насиловал себя сам, сидел здесь, но я перерезал бы ему глотку, содрал бы с него кольца с бриллиантами и ушел бы восвояси из дорогой квартиры с Шагалом, и купил бы себе девочку-проститутку на целую ночь, ту, китайско-малайского происхождения, маленькую и изящную, что всегда стоит на углу 8-й авеню и 45-й улицы, проститутку, но самочку, девочку. Целовал бы ее всю ночь, делал бы ей приятное, и пипку и пяточки целовал.
А на оставшиеся деньги купил бы этому балбесу Кириллу самый дорогой костюм у Теда Лапидуса, потому что кто ему еще купит, а я старше и опытнее. Вся эта картина была такой живой, что я невольно вздрогнул, и тем рассеял туман перед собой. Обозначились Кирилл и деловой Марио, и рядом со мной мясная морда Раймона. – Пора идти, – сказал я, – ведь вы, Раймон, хотите спать.
И мы вышли. Я и Кирилл.
Я поставил точку на Раймоне, хотя кто-то кому-то должен был звонить, и как-то выйдя из отеля, я, красиво одетый, встретил того же Раймона, а с ним Себастьяна в черном костюме и белой глупой шляпке из соломки, «очень дорогой», по мнению вездесущего Кирилла, которого я ждал, и который вскоре подошел. С ними был еще мальчик-мексиканец. Выглядели они как кавказские родственники, приехавшие в гости к дяде Раймону в Москву. Они были очень озабочены, вся компания искала какое-нибудь новое место, где можно было бы пообедать. «Нам бы их заботы!» – сказал завистливо Кирилл. Увидав на противоположной стороне улицы мексиканский ресторан, Раймон и его кавказские родственники заспешили туда. С полпути Раймон обернулся и посмотрел на меня. Я улыбнулся и помахал ему рукой. Тогда я уже выспался с Крисом, у меня уже был Крис.
4. Крис
Я говорю, что в поисках спасения я хватался за все. Возобновил я и свою журналистскую деятельность, вернее, пытался восстановить. Мой ближайший приятель Александр, Алька, тоже пришибленный изменой своей жены и полной своей ничтожностью в этом мире, жил в это время на 45-й улице между 8-ой и 9-ой авеню в апартмент-студии, в хорошем доме, расположенном по соседству с бардаками и притонами. Он, очкастый интеллигент, осторожный еврейский юноша, вначале побаивался своего района, но потом привык и стал чувствовать в нем себя как дома.
Мы часто собирались у него, пытаясь найти пути к публикации своих статей – идущих вразрез с политикой правящих кругов Америки – в американских газетах, а вот в каких именно, мы не знали – «Нью Йорк Таймз» нас отказывалась замечать, мы туда ходили еще осенью, когда я работал в «Русском Деле» корректором, как и Алька. Мы сидели тогда друг против друга и быстро нашли общий язык. Мы носили в «Нью Йорк Таймз» наше «Открытое письмо академику Сахарову» – «Нью Йорк Таймз» нас в гробу видела, они нас и ответом не удостоили. Между тем письмо было куда как не глупое и первый русский трезвый голос с Запада. Интервью с нами и пересказ этого письма был все-таки напечатан, но не в Америке, а в Англии, в лондонской «Таймз». В письме мы говорили об идеализации Западного мира русскими людьми, писали, что в действительности в нем полно проблем и противоречий, ничуть не менее острых, чем проблемы в СССР. Короче говоря, письмо призывало к тому, чтобы прекратить подстрекать советскую интеллигенцию, ни хуя не знающую об этом мире, к эмиграции, и тем губить ее. Потому-то «Нью Йорк Таймз» его и не напечатала. А может, они посчитали, что мы не компетентны, или не отреагировали на неизвестные имена.
Факт остается фактом, мы так же, как и в России, не могли в Америке печатать свои статьи, то есть, высказывать свои взгляды. Здесь нам было запрещено другое – критически писать о Западном мире.
Вот мы собирались с Алькой на 45-й улице, в доме 330, и решали, как быть. Человек слаб, часто это сопровождалось пивом и водкой. Но если пиджачник государственный деятель побоится сказать, что он сформулировал то или иное решение государственное в промежутке между двумя стаканами водки или виски, или сидя в туалете, меня эта якобы неуместность, несвоевременность проявлений человеческого таланта и гения всегда восхищала. И скрывать я этого не собираюсь. Скрывать – значит искривлять и способствовать искривлению человеческой природы.
Где-то сказано, что Роденовский «Мыслитель» насквозь лжив. Я согласен. Мысль это не высокое чело и напряжение лицевых мышц, это скорее вялое опадание всех лицевых складок, отекание лица вниз, расслабленность и бессмыслица должны на нем в действительности отражаться. Тот кто наблюдателен, мог не раз заметить это на себе. Так что Роден мудак. Мудаков в искусстве много, как и в других областях. Если бы он подписал свою скульптуру «Мысль», все было бы верно – внутри человека мысль напряжена, но именно поэтому внешнее в пренебрежении в этот момент. Человек, умеющий думать, похож в период протекания мыслительного процесса на амебу бесформенную. И точно так же вдохновенный поэт с горящим взором, когда я наблюдал за собой, оказывался с почти стертым лицом и тусклыми глазами, насколько я мог не меняя лица показать его зеркалу.
Короче, мы с Алькой пили и работали, и обсуждали. Водку пили, и вместе с водкой пили эль, я почему-то к нему пристрастился, и пили все, что под руку попадалось. Потом отправлялись путешествовать по улицам – выходили на 8-ю авеню – девочки здоровались с нами не только по долгу службы, мы примелькались, нас знали. Два человека в очках были знакомы и распространителям листовок, призывающих ходить в бордель, и кудрявому человеку, который выдавал им листовки и платил деньги. Пройдя мимо освещенной крутой лестницы дома 300, ведущей в самый дешевый бордель в Нью-Йорке, по крайней мере, один из самых дешевых, мы сворачивали вниз на 8-е авеню, или вверх, по собственной прихоти. Путешествие начиналось…
В тот апрельский день все было как обычно. Тогда приступы тоски накатывали на меня несколько раз в неделю, а может быть, и чаще. Начало того дня я не помню, нет, вру, я написал сцену казни Елены в «Передаче Нью-Йоркского радио», и от обращения все к той же болезненной теме – измене Елены мне – очень устал. В коридоре против моей двери копошились люди – снимали Марата Багрова в его номере, снимали по заданию израильской пропаганды – вот мол как плохо живут те, кто уехал из Израиля. Вообще в наших эмигрантских душах заинтересовано по меньшей мере три страны – нас постоянно теребят, нами клянутся, нас используют и те и другие, и третьи. Так вот, бывшего работника московского телевидения Марата Багрова наебывали в этот момент человек из Израиля – бывший советский писатель Эфраим Веселый – и его американские друзья. Шнуры, приспособления, линзы и аппараты столпились у моих дверей. Я ушел в Нью-Йорк, бродил будто без цели на Лексингтон, а потом дважды обнаруживал себя у «ее» дома, то есть возле агентства Золи, где Елена тогда жила. Грустно мне было и противно. Я вдруг поймал себя на том, что теряю сознание. Надо было спасаться. Я вернулся в отель.
Действие наебывания продолжалось. Отвыкший от внимания бывший работник московского телевидения заливался соловьем. А злодей Веселый был спокоен. Я постучался к Эдику Брутту и попросил у него взаймы 5 долларов. Добрая душа, Эдик согласился даже сходить со мной за вином, потому как боялся я потерять сознание от тоски.
Пошли. Он усатый и сонный, и я. Я купил галлон калифорнийского красного за 3.59 и мы пошли обратно.